Капитолина Кокшенева - Порядок в культуре
Серьезным началом писательской судьбы стала публикация в журнале «Литературное обозрение» (1990), имеющем в ту пору миллионный тираж, лирического цикла «Караульных элегий». «Караульные элегии», «Записки из-под сапога» и цикл рассказов «Правда Карагандинского полка» писались несколько лет и стали частями «Степной книги», ставшей первым сознательно подведенным итогом: писатель освободился от «старых долгов», творчески пережив армейскую, конвойную свою и чужую жизнь, отлив ее в трагические, драматические и лирические формы целостного повествования («Степная книга»,1998). Несвободные люди в безумно просторной, безграничной азиатской степи — кажется, именно в этой сшибке автор книги многое черпал. Образы степи и «голого» человека (выдернутого из дома, из семьи, попавшего в чужую среду, лишенного социальной и прочих опор) определили мелодику, тональность павловской прозы: человек и степь — они взаимно опалены.
Первую часть — «Караульные элегии», пожалуй, отличает даже и некоторый скупой лиризм, как, например, в первом рассказе, где мухи с солдатиками разделяют настроение жизни и скудную трапезу: «К сумеркам мухи пустынные летали тяжело, дремотно и предпочитали вовсе не летать, а опуститься солдату на плечо или на веко, чтобы отдохнуть». Но в лиризме Павлова совсем не будет красоты, ибо никакая красота невозможна там, где «пустыня нежно розовеет ожоговой гладью», где горюющему днем у котелка с резиновой кашей солдату снятся ночью сны — все сплошь о пищевом довольстве, а золотых рыбок (символ вольной красоты и покоя) сам же караульный, к ним приставленный, отравит, посыпав табачку: «Ему было интересней поглядеть, как рыбки сожрут табак, будут мучаться и сдохнут, нежели маяться на посту, когда они часами плавали, сверкая золотой чешуей». (Впрочем, рассказ о золотой рыбке относится не к этой, а к третьей части).
«Записки из-под сапога» (часть вторая) — более драматичны. Свойственный всему повествованию ритм нарастания жесткости становится все очевиднее: форма человеческих переживаний очерчена резко, почти графически. В рассказах нет узора, нет света, мала цветовая насыщенность — у этой казарменной и караульной жизни черно-белая пленка. Олег Павлов как бы все время занят повторением одних и тех же состояний, обозначенных словами одного из героев: «И жить не хотелось, маловатой делалась жизнь» (здесь и далее выделено мной — К.К.). Эта ее «маловатость», утесненность возникает не только от того, что в солдатской массе всякий есть прежде всего служивая единица, и все поделены на начальников и подчиненных, на мучителей и мучимых, но еще и потому, что тут и мучителям жить паскудно, и начальникам — невмоготу. О чувствах ефрейтора Стрешнева к чахоточному старику-зеку писатель говорит так: «Санька склонился над ним из жалости. Вот из такой же жалости, из какой не обогреть мог, а пристрелить… Ведь лежит на сырой земле старик ивидом своим мучает». Неким постоянным влечением — избавиться от мучений и мучителей — пронизаны многие рассказы. «Заговорить», «отвлечь» эту хворобу душевную пытается и другой герой, вверивший душу свою службе государственной — Глотов покупает гармонь своему сыну-полудурку, отвлекая его и себя от жизни безрадостной. Эта не играющая, а воющая гармонь (ибо безумец ее терзает, а сам мычит, воет, стонет) — яркий символ павловской прозы. Символ расстроенного мира, в котором неизбывно растворена ноющая боль. Вот и котелок— символ солдатской жизни. О нем в «Степной книге» сказано: «Котелок — это такое приспособление, из которого солдат ест и пьет, чтобыдольше пожить на свете».
О части третьей — «Правде Карагандинского полка» — можно говорить как о трагедийном катарсисе: разрубании узлов смертью. Сам автор в предисловии признается, что все это писалось с чувством «старых долгов», от которых книга его освободила. Это глубинное изживание, вбрасывание жизни в текст, ощущается нами как утяжеленная, грубая плоть особого мира — мира несвободных казенных людей. Заметим, что тут автор не настаивает на свободе и вольности как принципах идеологических, а просто дает нам героев бесстрастных — бесстрастных в том смысле, что никто из них и не защищается от такой жизни с ее внешней несвободой. Правда, не защищается до поры до времени — пока нутро не прокололи, пока душу не изгадили. Ну, а коли начнется бунт, то не против принципа несвободы в армии, а против несвободы-нежити, той нежизни, где всё и всегда почему-то начинается со злой человечьей воли.
Жизнь в степи скудна, однообразна. Жизнь солдат конвоя — утомительно-повторяема и злобна: «За что такая тошная строгая жизнь происходит… никто не знал». Оставленная, покинутая, заброшенная среди степей она (жизнь) не знает преображения: «События, преображавшие все в мире, до степных мест не дохаживали, плутались. Потому сама дорога от затерянного поселения до Караганды, полковой столицы, казалась служивым длиннее жизни».
Олег Павлов — реалист. Я, как и он, полагаю, что реализм — самое сложное, трудное направление в литературе, опасно соблазняющее легкостью поверхностного воспроизведения «под жизнь». Реализм нередко переживает кризисы. Таковой я вижу и сегодня: все, открытое деревенской литературой, т. е. почвенной, сто раз использовано и затерто до шаблона. Читать скорбные писательские воздыхания о «последней старушке» и «последней избушке» уже просто невыносимо. Ведь если они последние (!), то это значит, что земля уже горит под нашими ногами и ни охи, ни слезы больше попросту не уместны. Нынешний реализм земли без человека требует другой концентрации творческой силы в слове и мысли, новых художественных средств и простенький позитивизм и «добрые чувства» кажутся больше неуместными. Быть может земля попросту сбрасывает с себя человека — надоел он ей и она освобождается от него?
Олег пришел в литературу реалистом в то время, когда это было не просто не модно, но и опасно. Постмодернисты — в разных масках (демонстрирующих «богатство и разнообразие» литературных направлений), будто бы в разных «тусовках» (на самом-то деле — одной) представляли мощный «литературный фронт» и вели гражданскую войну в культуре с присущей им отвязанной наглостью. Олег на них не оглядывался, а просто честно писал свой реализм. А он у Павлова не позитивистский, ибо его героям казалось, что «за всем этим миром есть настоящий»», к которому и они когда-нибудь прикоснуться. И эта главная тема звучит во всех произведениях писателя.
Из того же изначального материала, из того же биографического корня вырос сюжет первого романа — «Казенной сказки». Опубликованная в «Новом мире» (1994), она принесла писателю известность. Роман сразу же попал в шорт-лист Букеровской премии за 1994 год, что и послужило началом литературных споров о творчестве Павлова — с признанием одними и жестким неприятием другими критиками. Либеральная критика «приписала» Олега к «армейской теме» и почти десять лет держала писателя в «черном» «армейском теле», указывая на его «вторичность», «несамостоятельность», «чернушность» и т. д. Проза Павлова (и других писателей-традиционалистов) поставила перед всеми, желающими осмыслить литературный процесс 1990-х — конца XX века, сущностные вопросы: отношение к традиции великой русской литературы; проблему ценности реализма как художественного метода и умозрения в ситуации тотального разрушения принципов культурной иерархичности в постмодернисткой эстетике; понимание принципа народности в новых исторических условиях; вопрос об эстетическом «оправдании зла» и проблему нигилизма в современной литературе.
Так какой же традиции следовал Олег Павлов? Что полагал своими фундаментальными опорами? Для меня «Казанная сказка» — произведение в творчестве писателя центральное. Образ самого капитана Ивана Яковлевича Хабарова, такой живой и теплый, безусловно, принадлежит к образам классическим, потому как в его индивидуальности столько общего, что мы такими вот героями всегда и меряем свою национальную жизнь — как пушкинским комендантом крепости Иваном Кузмичем Мироновым, как толстовским Платоном Каратаевым, как солженицынским Иваном Денисовичем, беловским Иваном Африкановичем, распутинской Марией. Яркость их натуры тончайшем образом запечатлевается и в особой их «безликости», «всеобщности» — так в церкви миропомазание налагает особую печать на все без исключения лица. Так «солдатские черты делали его (капитана — К.К.) безликим, сравнимым разве что с миллионом ему подобных служак. Однако этот миллион образовывал гущу народа, в которой исчезает всякий отдельный человек». Хабаров от простых людей родился и «назван был как проще» — Иваном, и замешался он в гуще народной «будто комком». Да и солдаты (как, впрочем, и охраняемые ими зэки) были для капитана простыми душами. И за это право говорить в своем творчестве о простых душах Олег Павлов должен сегодня бороться.