Дмитрий Губин - Записки брюзги, или Какими мы (не) будем
Я его после этого признания просто-таки полюбил.
Если бы все недоросли ради «Фабрики звезд» побросали свою таможенную, ментовскую, гаишную или гэбэшную учебу, я бы, чес-слово, стал «Фабрику» смотреть.
Вот только бы не пронюхали про наши планы его родаки.
«На Невском», 2007
Избранные
Примерно с четырнадцати лет, после открытия архимедова рычага внизу живота, мужчина сталкивается с револьверным дулом приставленных к нему требований, – как и писал в свое время Мандельштам, хотя по другому поводу.
Мужчина не должен плакать. Мужчина должен переносить боль. Он не имеет права даже на болезнь, если болезнь делает его менее мужчиной (мой учитель, журналист Валерий Аграновский, перед операцией в больнице не ел и не пил, чтобы сестра не выносила из-под него утку). Даже любовь, сжигающая мужчину, не извиняет его ни в чем (в отличие от женщины). Мужчина-это хранилище и продолжение сотен мастхэв’ов; они абсолютны.
Весь этот список Моисея и Шиндлера, запечатленный сначала в российской, а потом в советской литературе, с пеленок убеждал в этом. «Детство Темы», «Детство. Отрочество. Юность», «Детство Никиты», «Школа». Какое нам дело до неороссийских мемуаров, в которых некто, не слишком удачливый студент (чтоб получить работу по специальности), не слишком удачливый агент спецслужб (чтобы получить должность после их развала), не слишком удачливый региональный политик (чтобы выиграть выборы) и т. д. – рассказывает, что женился только ради работы за границей, да вдобавок и не на той девушке, что нравилась? И дело не в том, что не постеснялся признаться в браке по расчету (у многих такие браки счастливы), – а что не постеснялся, урод, опускать жену на глазах миллионов.
Но мы ведь сторонимся этого, как сторонимся мужчины, бросающего женщину ради карьеры, не заботящегося о безопасности в сексе, не платящего алименты на нежеланных детей, но при этом нетерпимого ко всем, кто своим поведением хоть сколько-нибудь нарушает образ мачо (спрашивается, какого черта мачо так возмущают не-мачо, если им негде пересекаться и некого делить?).
Словом, бытие мужчины и бытие мужчиной не столько наука, сколько религия, начисто игнорирующая разум. Мужская благодать почиет непосредственно; что значат для нее поп-пьянчуга или властитель жалкий и лукавый, плешивый щеголь, враг труда? Что значит паршивая овца на фоне мужского стада? (И даже стадо паршивых овец на фоне золотого руна?)
Однако, если отречься от мужской религии, повернувшись к мужскому дарвинизму, тут же сквозь поросль на груди проступит очевидное.
Мужчина более хрупок, чем женщина. Он чаще болеет (и хуже переносит даже легкую хворь). Он менее склонен к монотонной работе и больше от нее устает. Он легче впадает в стресс, тяжелее из него выходит; он быстрее изнашивает свой организм, наконец! Во все времена и во всех странах мужчины таковы – везде и всюду мы умираем раньше женщин. Даже при отсутствии войн, производственного травматизма и бытового алкоголизма.
Кого, спрашивается, тогда должны пропускать вперед первым?! Кому – уступать место?! Кого – провожать раньше на пенсию?!
Вплоть до середины XX века мужчина отказывался видеть факты, следуя своей вере: пропускать – женщину, уступать – женщине, провожать – ее же. Потому что женщина подписывалась под совместным пактом, который означал: мужчина содержит и охраняет семью пусть даже ценой жизни; женщина растит зачатых от него детей и варит борщи (или следит за прислугой, которая варит). Во второй, менее публичной части пакта значилось, что мужчина имеет право удовлетворять сексуальную страсть на стороне, а женщина имеет право на сексуальную страсть, только если это страсть к мужу.
Но ручки при этом мужчина женщине целовал и шубку подавал беспрекословно. Так же, как и умирал на войне.
Но глупо не замечать, как этот замечательный пакт (нам – ответственность и свобода, вам – несвобода, но преклонение) давно стал филькиной грамотой. Парень, до ночи вкалывающий в офисе, может не обнаружить по возвращении домой борща (да и собственной жены – при том, что будет честно покупать ей шубку). Мужчина, желающий завести семью ради детей – возможно, будет приглашен на роль донора спермы. Деловая, романтичная, заботливая, самостоятельная, распутница, строгонравная, пуританка, лесбиянка, – женщины давно шагнули на большую сцену и вместо единственной роли сыграли всего Шекспира. Причем с удовольствием, нимало не комплексуя, вполне комфортно себя чувствуя в новых ролях.
Мужчина растерялся не потому, что появилось слишком много разных женщин, а потому, что его прежней роли больше не находилось пары. От чего многие ломались, превращаясь вот в этих самых, плешивых врагов труда, пьющих папиков перед теликом.
Во всем мире мужчины пережили кризис самоидентификации, и только последние годы выходят из него. Метросексуалы, ретросексуалы, уберсексуалы, активисты гей-комьюнити – все это не столько реакция на моду, не только оборот колеса в мире гламура (красиво упаковывающего человека до степени товара), сколько поиск иного, отличного от рыцарского, но все же комфортного и уважаемого в собственных глазах образа жизни. Где можно комфортно плакать, или комфортно принимать женскую помощь, или комфортно охранять домашний очаг самому, пока твоя вторая (без иронии – вне зависимости от пола) половина зарабатывает на еду.
Или оставаться тем самым (в первоначальном, сияющем сталью брони смысле) мужчиной, конкистадором в панцире железном. Но уже быть готовым и к тому, что, быть может, если надлежащая рыцарю дама и явится, то медсестрой, зашедшей в палату заменить утку.
«На Невском», 2007
Про любоффф
Известное утверждение, что так называемая любовь есть результат игры гормонов, с удовольствием распространяемо людьми либо ограниченными, либо бесповоротно циничными. По преимуществу, кстати, последними.
Томление тела есть результат игры гормонов, желание чужого тела тоже, но любовь – еще и порождение культуры.
Скажем, при Леониде Ильиче мальчики и девочки зачитывались журналом «Юность», нашпигованном подростковыми повестями про драку во дворе и первый поцелуй на закате, и вырастали с убеждением, что это и есть любовь. Подрался, защитил честь девушки, нежно поцеловал, испытал счастье. Повести Крапивина и Фраермана, старший Гайдар с его Тимуром, девочкой Женькой и хулиганом Квакиным – все было лыком в ту же строку. Первый поцелуй был идеален, и узнавание, что в поцелуе участвуют не только губы, но язык, слюна – потрясало потом многих.
Мальчики и девочки росли в твердом убеждении, что любовь (с первым безъязыким поцелуем) случается в пятнадцать лет непременно, а отсутствие любви было симптомом неполноценности, как сегодня свидетельствует о неполноценности отсутствие хоть какой недвижимости годам к тридцати пяти. Старшие школьники и студенты времен Леонида Ильича чуть не ежедневно себя переспрашивали: люблю ли я? Влюблен (а) ли я? Или кажется? Или нет?
Большей частью, конечно, казалось. Но в концентрированном растворе не могли не выпадать кристаллы. Ради любви следовало жениться, и женились. Те, что женились не по любви, делали вид. Брак по расчету, привычный в дореволюционной России, в советской клеймился. Любовь во времена СССР была ценностью № 1. Далее следовали книги, водка, «Волга», полированный гарнитур, ковры, хрусталь и коммунизм.
Любовь, кстати, знавала такие глобальные изменения на уровне наций и континентов. Если сексуальная революция свершилась в XX веке, то любовная – еще в Возрождение. До этого, в Средневековье, важен был объект любви, а не субъект. Важно было не то, что полюбил, а кого полюбил. Рыцарю полагалось любить Прекрасную Даму. Иная дама не могла быть объектом страсти, и поколения за поколениями рыцарей вырастали на этой идее, как сегодня поколения растут на памперсах и телепузиках. Иные любови (к непрекрасной даме и не к даме), полагаю, тоже случались, потому что любовь все же – не только культура, но и гормон, но их держали в тайне, спрашивая себя, подобно студентам эпохи Леонида Ильича: люблю ли эту, прости, господи, батрачку, байстрючку? Неужели я и правда? Ох…
А вот Возрождение все изменило. Оказалось, что достаточно любить – и неважно, кого. Субъект любви стал важнее объекта. Замечательно это описал Давид Самойлов:
Говорят, Беатриче была горожанка
Некрасивая, толстая, злая.
Но упала любовь на сурового Данта,
Как на камень серьга золотая.
С тех пор просто любить, невзирая на красоту или богатство, в массовом сознании стало оправданным. И Пушкин с его сотнями увлечений, и Маяковский с его парой огромных чистых Любовей и миллионом маленьких грязных любят, и Собчак и Нарусова, и Горбачев и Горбачева, и Элтон Джон и Дэвид Ферниш – все это вышло оттуда, из Возрождения, от Данте и Беатриче, от Петрарки и Лауры, от Микеланджело с Давидом («мой мальчишка», как он его называл). Важно оказалось иметь талант испытывать чувство, противоположное природе жизни, основу которой составляет инстинкт самосохранения и выживания.