Андрей Немзер - Дневник читателя. Русская литература в 2007 году
Есенин подчинил всю свою жизнь писанию стихов. Для него не было никаких ценностей в жизни, кроме его стихов.
Этой жутковатой сентенцией начал воспоминания о Есенине Сергей Городецкий – бывший символист, акмеист, неоязычник и потрясатель основ, будущий советский лизоблюд, темпераментно отрекающийся от живых и мертвых. Но сколь ни пакостен этот экспонат нашего литературного террариума ХХ века, только смесью зависти и скрытого презрения к Есенину его тезис не объяснишь. И не опровергнешь никакими рассуждениями – ни адвокатскими (про березки, шестую часть земли, братьев наших меньших), ни прокурорскими (про жажду славы, первенства, богатства). Цитата из Городецкого возникает в главе о юном, безвестном, киснущем в Москве и только примеривающемся к броску за славой стихотворце. Авторы используют мемуарное свидетельство как незапланированный комментарий к признанию самого Есенина, о котором Городецкий, разумеется, слыхом не слыхал.
...Мое я, – пишет Есенин Марии Бальзамовой 29 октября 1914 года, – это позор личности. Я выдохся, изолгался и, можно даже с успехом говорить, похоронил или продал свою душу черту, и все за талант. Если я поймаю и буду обладать намеченным мною талантом, то он будет у самого подлого и ничтожного человека – у меня…
Отвлечемся от декадентской риторики («сологубовщины», как пишет там же Есенин). Ни «самым подлым», ни «самым ничтожным» Есенин, разумеется, не стал. Но печальную правду о себе все же выговорил. Биографы точны: «юношеское письмо выглядит <…> как прозаический набросок к “Черному человеку”», поэме, в которой жгучая ненависть к себе, ужас от себя, страх себя неотделимы от упоенного любования – нет, не собой, но своей «ухватистой силой», своей артистической судьбой, своими стихами, ради завораживающего звона которых можно не только зеркало разбить, но и удавку затянуть.
Об этом и написана книга Лекманова и Свердлова. В ней нет ни ханжества, ни блудливого подглядывания в щелочку, ни стремления списать трагедию на «внешние обстоятельства». Да, Есенин был образцово-показательным модернистом, и это кое-что в нем объясняет. Как и крестьянское происхождение. Как и разлад в родительской семье, отлившийся неприятным детством. Как и общее безумие войны и революции. В конце концов живет и пышно процветает концепция, согласно которой всякий художник – чудовище. Мне эта «романтическая» («авангардная», «постмодернистская» – ярлыки клеить можно какие угодно) доктрина кажется вздорной, но и признав ее резонность, никуда не денешься от скучного, но неопровержимого трюизма: каждый поэт (и будем уж последовательны – каждый человек) сходит с ума по-своему. Есенин решительно не похож ни на типового модерниста, ни на среднего выходца из низов, ни на стандартную жертву общего помрачения, ни на «гения» из бульварного романа (и не менее пошлых «продвинутых» трактатов об искусстве как болезни). Чего-чего, а резко очерченной индивидуальности у этого любителя менять маски не отменишь. Он сам строил (и выстроил) свою жизнь как пьедестал для поэзии. Для него и всероссийская слава была не целью, а средством – она стимулировала поэтический рост. До поры. Так действует любой наркотик. Потом наступает ломка. Есенин и ее умел пустить в дело: порукой тому – «Черный человек».
Здесь бы и крикнуть: Да пропади она пропадом ваша великая поэзия, если платить за нее приходится такой ценой! Не кричится. Наверно, потому что я никогда не любил Есенина (хотя было время – заставлял себя любить, придумывал хитроумные аргументы, почти обманывался), не люблю его сейчас и не считаю великим поэтом. Проблема не Есенина, а моя, но все же… Виртуоз, новатор, изобретатель неслыханных звуков, знаток человеческих страстей и пристрастий, великолепно умеющий на них играть – несомненно. Страстотерпец поэзии – конечно. Человек, отмеченный великим даром (а от лукавого дара не дождешься, на то он и лукавый) – кто бы спорил. Кому как, а мне всего этого недостаточно.
И вовсе не в есенинских скандалах, бесчинствах, провокациях, истериках и политических шатаниях тут дело. Не грешнее он многих других. (Судить о последнем акте трагедии Есенина не наше дело. «Кто дознает, какою кручиною / Надрывалося сердце твое / Перед вольной твоею кончиною, / Перед тем, как спустил ты ружье» – написал истинный русский поэт. И больше тут ничего не скажешь.) Все люди, а не только художники и властители, вообще не ангелы; просто жизнь великих (и «великих») открыта всеобщему обозрению (в этом они подобны героям хороших романов, «изъяны» которых фиксируются столь же восторженно и столь же неадекватно сути). Когда, отвлекшись от поэзии, думаешь о Есенине-человеке, боль и сострадание разгоняют страх. Страшно от поэзии, слитой с этой жизнью. От поэзии, которая и заставляет вникать в эту жизнь.
В отличие от меня (и в согласии с большинством стихолюбов – от Пастернака, Маяковского и Цветаевой до блатарей и партработников, тешащих душеньку опавшим кленом, отговорившей рощей, ветхим шушуном и прочими березовыми ситцами с осенним свистом), авторы новой биографии Есенина уверены, что он был великим поэтом. Это не дань этикету (взялся за гуж, не говори, что ты чиж) и не самогипноз, а продуманное убеждение, растущее из искренней и зрячей (факты страшнее и убедительнее сплетен и домыслов) любви. Их строго документированная, филологически изощренная и стилистически точная (без сусальности, фамильярности и ерничества) книга должна убедить читателя: подлинная поэзия может «случиться» и при таком жизненном выборе. Худшего адресата, чем я, для работы Лекманова и Свердлова придумать трудно. Но читая и перечитывая ее, я не раз не только восхищался мужеством соавторов (да, чтобы с толком писать о Есенине потребны, кроме ума, вкуса и эрудиции, железные нервы), но и проникался их правотой. Пронимает. Действует. Покуда не снимешь с полки есенинский томик. Или не вспомнишь что-нибудь эдакое: Словно жаль кому-то и кого-то,/ Словно кто-то к родине отвык. Ох, и изощрялся я на заре туманной литературоведческой юности, пытаясь выдать самому себе эту аморфность и безграмотность за щемящую лирику. Там дальше в сердце плачут чибис и кулик. Конечно! Плачут – стреляют… Энергетика!
Лучшего «слова» о Есенине, чем произнесенное соавторами, я представить себе не могу. Разве что вынесенная в мой заголовок строка Пушкина, в которой, впрочем, ясно слышатся и совсем иные – не есенинские – смыслы.
...2 ноября
Одинокий
К двухсотлетию Владимира Григорьевича Бенедиктова. 5 (17) ноября 1807 – 14 (26) апреля 1873
Поминая Бенедиктова, трудно забыть финал его первой (а если честно – единственной) биографии. Искренне и вопреки «хорошему тону» любивший старшего собрата Яков Полонский (чудесный поэт и добрый человек) писал, что по кончине Бенедиктова обнаружилось: «многие, даже из его знакомых, не знали, где его квартира, и весьма немногие проводили на вечный покой». Кого-то здесь потянет на «справедливое» злорадство: так, мол, и надо «калифу на час», тремя с половиной десятилетиями прежде кружившему слабые головы и почитавшемуся победителем Пушкина. Другие резонно заметят, что во второй половине XIX века стихотворцев вообще не слишком ценили, а потому и хоронили скромно. (Рассказывая о многолюдном митинговом прощании с Некрасовым, которого пылкая радикальная молодежь ставила выше Пушкина и Лермонтова, но отнюдь не за великие стихи, Достоевский печально указывал публике, что был, дескать, такой поэт Тютчев…) Все правильно, но сиротский уход Бенедиктова заставляет думать не только о том, что мирская слава (в частности, обеспеченная, говоря сегодняшним языком, оголтелым пиаром) скоротечна, а в иные эпохи (не только сейчас) поэзию на Руси в грош не ставили. И указанием на замкнутый характер Бенедиктова (не даром много лет тесно приятельствовавшего со столь же одиноким и «зажатым» Гончаровым) тоже не отделаешься. Кстати, смолоду Бенедиктов в мизантропии и закоплексованности замечен не был. Да и с чего бы?
Мальчик из худородного семейства (отец – попович, дворянин по чину) блестяще закончил кадетский корпус (где усиленно занимался математикой), был выпущен в гвардию, храбро воевал в польскую кампанию (награжден орденом св. Анны 4-й степени), перейдя в статскую службу, стал деятельным и ценимым сотрудником (математика пригодилась) министра финансов Е. Ф. Канкрина. (По смерти министра Бенедиктов почтил его сердечным и совершенно бескорыстным поэтическим мемуаром – стихотворением «Он»; случай уникальный, наверно, не только для русской поэзии). Стихи Бенедиктов писал с юности, но в печать не рвался. Когда его первый сборник (1835; поэту – 27 лет, дебют по тем временам поздний) стяжал огромный успех, когда в самом модном и успешном тогдашнем журнале – «Библиотеке для чтения» – Бенедиктов стал желаннейшим автором, когда творца «Утеса» и «Незабвенной» принялись восхвалять на все лады и ставить выше Пушкина (чающий обновления поэтического языка совсем не глупый критик С. П. Шевырев делал это прикровенно, но так, что читательское сообщество намеки понимало; простодушные книгопродавцы прямо говорили покупателям, что новый поэт пошибче старого будет), Бенедиктов гением себя отнюдь не возомнил. И когда Белинский разнес его в пух и прах в отчаяние не пришел. И в 40-е, когда звонкие и яркие стихи (а с ними – и все прочие) упали в цене, писать не бросил. И когда за новым взлетом популярности (конец 1850-х), пусть не таким триумфальным, как первый, последовал разнос Добролюбова, а потом и явное охлаждение публики (к стихам вообще, а не к одному Бенедиктову), перестал печататься, но не сочинять.