KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Публицистика » Михаил Айзенберг - Ваня, Витя, Владимир Владимирович

Михаил Айзенберг - Ваня, Витя, Владимир Владимирович

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн "Михаил Айзенберг - Ваня, Витя, Владимир Владимирович". Жанр: Публицистика издательство неизвестно, год неизвестен.
Перейти на страницу:

…Отношение к Богу, как к газете «Правда». Читаешь: «наступление патриотических сил». Ну да, знаем мы это наступление! «Паника в Сайгоне» — ну да, там уже пять лет такая паника. «Бойцы народного фронта на подступах к столице» — какие там еще подступы! И вдруг: «Сайгон пал». Это что же выходит, все правда? Да нет, нет же. Просто правды нет никакой.

Мы виделись не ежедневно, может быть, не так уж часто, но этот разговор он шел постоянно, непрерывно. Менялись только декорации. Вокзальный буфет, где торгуют пивом и особыми ночными сардельками. Милиционеры у стойки и их потенциальные клиенты с дальних столиков удивленно смотрят на двух молодых людей, оживленных не к месту и не по времени. Световое табло в конце зала показывает 2.45. Почти слышно, как гудят неоновые лампы разноцветных указателей.

— И все-таки у Олеши это не могут быть только фразы, записанные на клочках: там начисто отсутствует неряшливость.

— Вот именно. Фраза обкатывается, когда некоторое время нет возможности ее записать. Но при этом она замыкается в себе.

— Это верно, но ты исходишь из своего опыта, а я из своего. У алкоголика не может быть ясности на долгий период, но есть навязчивый, повторяющийся ритм, то есть интонация, в которую закладываются все равно какие, даже случайные слова. Это я и называю неряшливостью.

— А вот каламбуры всегда сами по себе и все разрушают. Выдь на Волгу Чейн-Стокс раздается?

— Здорово. А мне сегодня в полусне пришло такое: как интересно мы устроены, у нас есть верхние веки, нижние веки, но есть и средневековье. Но это звучит только в потоке, вместе с концепцией «Войны и мира», а ее я сейчас не могу пересказать в силу событийных условий. Там есть определение Наташи Ростовой, в которое «все втекает». Короче, мы читаем не то, что он писал, а когда перечитываем, знаем, что мы перечитываем. И никуда от этого не денешься… Есть у Толстого хрестоматийный кусок про наступление весны: на три дня все покрыл туман, и что-то там происходило, передвигалось, менялось… Вот и со мной так. Что-то происходит, — я не знаю что. Надо мной кружит беда. Бывает так, ночью, на даче особенно: где-то со звоном разобьется стекло, и потом уже невозможно заснуть… Одно дело, когда ты знаешь, что несчастье суть жизни, и другое — когда вот, уже, это происходит с тобой. И когда мы шли там по Швивой горке, и я слова не мог сказать от такой тоски, что ребра потрескивали, — это и была жизнь. Теперь я разговорился, и все ушло, исчезло. Там я тянул сеть, как рыбак, задыхаясь от тяжести улова, и вот она снова пуста. Только там чувствуешь тяжесть и полноту жизни, но писать невозможно, а когда возможно — о чем писать? Как раз наполненность собой и невозможно вынести. А при отношении к жизни, как к чужому, возможен эксперимент. Кто там делал себе прививку?

…Я не считаю, что водка — это болезнь. Это не то, с чем я хотел бы расстаться. Это часть меня, это не струпья. Водку мне заменить нечем, по крайней мере сейчас. Только она дает мне некоторые пороговые состояния, приближающие к тому, что можно назвать «реальностью». Реальностью по Сартру «тоска, тошнота»… Доктор спросил меня: «Но ведь вы хотите что-то понять, как же вы сами разрушаете свой единственный инструмент — свой интеллект?». Да, так. Да, это эксперимент с открытым финалом. Или — или… Понимаешь, жизнь как чужая лодка. Лодка плывет, но не ты в ней хозяин. Перевернется — ну, что ж, хозяин не ты.

— Вы новый Ванин товарищ? — спросила его мать при знакомстве. — У Ивана много товарищей, но хороших людей среди них мало.

Низенькая седоватая женщина смотрела на меня строго и подозрительно. Только что был телефонный разговор с отцом: «Да, приехал. Ничего, все в порядке. Он женится. Что „ерунда“? Женится, я тебе говорю».

Изредка она мне звонила, спрашивала, не у меня ли Иван. Или так: «Это у вас он был вчера? Что же у вас там происходит? Он даже раздеться не смог». Я пытался объяснить, что ничего бы не изменил, отказавшись, но как это скажешь, какими словами? «Ваш сын все равно пил бы, только в случайной компании или один». Так, что ли? Прошло много лет, прежде чем мы понравились друг другу. Впрочем, нет: мне-то она нравилась с самого начала, несмотря на строгость и хмурую прямоту. (Может, поэтому и нравилась.)

Но настоящая паника начиналась, когда он, совершенно пьяный, куда-то исчезал, убегал. С каждым годом все чаще и все изобретательнее. Однажды хватились: где Иван? Нет Ивана. Никакого Ивана Ивановича. Дверь по техническим причинам открыть не мог. Оказалось, выпал с балкона, не нарушая мирного течения праздника. Это был второй этаж, но мог быть и двенадцатый, если бы пошли в другую квартиру. Морозов тогда сказал: «Я должен учиться у Вани великой скромности поведения».

О причинах побегов можно было только догадываться. Что-то выяснялось потом, что-то он рассказывал сам.

— Страх — это нормальная составляющая жизни, — сказал Казик и низко, как кошка, склонился над чаем, который он пил из блюдечка. Иван вдруг накинулся на него: «Ну, что ты говоришь? Ну, сам подумай, что ты сейчас сказал?» — «А что особенного?» — «Вот именно — „что особенного?“». Вот так те Ивановы, ленинградцы, полвечера говорили о детях. Это было настолько невыносимо, что я соскочил со своего подоконника и сказал что-то вроде: «Когда христианам не о чем говорить, они почему-то говорят не о погоде, а о детях». И убежал, конечно.

Способность убегать развивалась с годами, принимала разные формы. Например, домашнее музицирование. Главное — убежать от разговора, не обязательно на улицу. Можно вытащить самодельную дудку или просто уснуть.

…Уж не знаю, зачем я его разбудил. Неприятно скалясь, втянув голову, подгибая ногу, он выполз в коридор: «В уборенку хочу, в уборенку хочу». Пошел в уборенку.

На кухне весь стол заставлен грязной посудой. Иван пришел и начал без толку все переставлять, стукая предметы друг об друга. Витя уронил коробок, Иван царапнул в такт, и понеслось. Витя вытащил свою знаменитую дудку и заиграл. Иван изображал ударника. На дворе уже ночь, а они играют так громко. «Не надо так громко!» Витя вышел из «квадрата» и вытер губы: «Вот ты шикал, а напрасно. Ты о соседях, что ли, думаешь?». И как бы случайно дуднул еще разок. Иван поддержал его ножиком по чашке. Чашка с каждым ударом подвигалась все ближе к краю стола, и я внимательно следил за ее перемещением. Ритм-группа принялась за собственные колени, потом лапой об стол, потом кулаком по лавке. Гром страшный, но чашку я незаметно прибрал. Ладно, буду помалкивать.

Они погружались в свой ритм, а он явно уводил их из моего мира. Чем однообразней и назойливее гремели ложки-вилки, тем хуже, грубее становились лица, с каждым ударом теряли еще часть выражения. Оп-оп-опа-оп. И снова: оп-оп-опа-оп.

Вдруг что-то произошло со мной. Как будто из ушей выпала вата, и дикая какофония захлестала по живому. Я заткнул уши: «Перестаньте, я больше не могу!».

Недоуменная пауза. «Ну, зачем ты так? Кто же виноват, что такой разворот приняло веселье». Витя подошел и долго в упор меня рассматривал. Я не поднимал глаза. «Упаси Бог, Миша! — начал он, и долю секунды мне казалось, что он хочет извиниться. — Как ты рявкнул на всех! Упаси тебя Бог, — ты рявкнул, как свинья». И повторил еще раз: «Как свинья».

…Я спал, придавленный собственной тяжестью, и проснулся от своих же стонов. Рислинг, оказывается, не допили. Не свет, а тоже какой-то воздушный рислинг сочился в щели между плотными шторами. Крайняя была отдернута, и в световом облаке маленький попугай кувыркался вокруг розовой погремушки. Он бился о погремушку зеленой грудью, та раскачивалась и гремела.

Меня поразил человек, зашедший вчера с приятелем «на часок». Обсуждалась, помню, смешная фамилия этого приятеля: не то Хохот, не то Гопак. Оба были топорно оживлены и еще долго датировали какие-то распри своей учрежденческой курилки.

Теперь он сидел в углу, бледный, обросший, зябнущий. Кутался в пальто. Пальто безнаказанно грызла собака. «Куси его, куси! — науськивал собаку Витя. — За яйца его, Норочка, сегодня он их все равно лишится. Норочка! Тетерев! Паф-паф!» Витя вскакивает, изображая охотника. Спаниель бешено лает. Зеленый попугай срывается с подлокотника и мечется по комнате. Общая суматоха, хохот и гопак.

А еще был вечер, когда я отлучился-то всего на час-полтора, вернулся бегом, и как екало в груди от ожидания чудного праздника с патефоном и кучей старых пластинок, — боже, Лещенко под водку! А пластинки уже были на полу в мелких осколках (чужие, на один вечер одолженные), и Иван, шатаясь, ходил по ним с невозможной улыбочкой. А Витя? Витя сидел в углу, неподвижный и совершенно невозмутимый. А родители Ивана? Родителей, видимо, в тот раз не было.

Я все-таки старался их избегать и обычно не звонил, — кричал в форточку (они жили на первом этаже). Штора отодвигалась, появлялось лицо Ивана. Он махал рукой: заходи! Или делал остерегающий знак: сейчас выйду. Если «заходи», то я сразу проскакивал в его комнату, как в жилое помещение какого-то музея, где резной шкаф и часы с боем, зеленый колпак старой лампы, зеленое сукно письменного стола, сундук, гравюры. В другие комнаты я почти не заглядывал, но по аналогии считал их такими же обжитыми, старомосковскими. Родовое гнездо.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*