Анатолий Левандовский - Первый среди Равных
Эти слова родились сами собой, как только он подумал о Робеспьере. И чему бы ни была посвящена его будущая книга, кто бы ни оказался её главным героем, слова эти все равно войдут в неё. Обязательно войдут.
В дни, когда жажда приобретательства охватила столь многих, когда бывшие чиновники, адвокаты парламента, мелкие рантье и провинциальные лавочники спешили урвать свою долю в наследии повергнутых аристократов, когда точно грибы после дождя вылезали новые богачи, так же гнувшие в бараний рог санкюлотов, как это делали их титулованные предшественники, в Конвенте лишь один Робеспьер осмелился сказать:
— Право собственности, как и все другие права, ограничено обязанностью уважать права других людей… Оно не может наносить ущерба безопасности, свободе, существованию и собственности нам подобных…
Не в этих ли словах таилось зерно Равенства, взращенное затем Гракхом Бабёфом?…
Максимильен Робеспьер высказал идеи, до которых в его время не доходил ни один политический деятель. Он не только поставил границы праву собственности, но и потребовал искоренения нищеты, введения прогрессивного налога, всеобщего участия в создании законов, образования для всех граждан, права на сопротивление гнёту. Это были настолько смелые требования, что даже якобинский Конвент не решился их утвердить, и в своем законченном виде демократическая конституция 1793 года оказалась всё же слабее «Декларации прав» Робеспьера…
Моральная безупречность… Мужество… Скромность… Редкое бескорыстие… Он, Лоран, хорошо знал эти черты Неподкупного, ибо в прекрасную пору своей жизни был близок с ним и Робеспьер делился с Лораном самыми сокровенными мыслями и планами; часами по ночам беседовали они при свете коптящей лампы в крошечной комнатушке во втором этаже дома на улице Сент-Оноре… Да, именно в эти месяцы девяносто третьего года, вновь оказавшись в Париже, Лоран сблизился с Робеспьером, сблизился настолько, что стал одним из немногих завсегдатаев дома Дюпле.
17С той поры прошли тридцать два года, но он помнил всё так, будто это происходило вчера. И здесь для освежения памяти не требовались заветные тетради; достаточно было закрыть глаза, и он видел всё снова, видел точно таким же, каким оно представилось впервые в ту долгую осеннюю ночь 1793 года…
…Когда он вошёл в гостиную, свет нескольких ламп после мрака улицы показался ослепительным. Комната была обставлена добротной мебелью, в креслах, обитых бордовым утрехтским велюром, сидели несколько человек — мужчин и женщин, а прямо против двери висел портрет Неподкупного во весь рост. Сам Неподкупный стоял, прислонясь спиной к клавесину, и читал вслух какую-то книгу, Робеспьер был воодушевлён. Он проникновенно декламировал, помогая речи энергичным жестом правой руки, и его маленькая, хрупкая фигурка казалась почти величественной… Заметив Лорана, он отбросил книгу, извинился перед обществом и сказал: — Поднимемся ко мне.
После этого Лоран неоднократно бывал в гостиной дома № 366 и подолгу играл на клавесине, к удовольствию присутствующих, подружился с ними, а кое с кем из них состоял в переписке и по сию пору. Квартирный же хозяин Робеспьера, Морис Дюпле, со своим сыном позднее участвовал в заговоре Бабёфа и был арестован вместе с другими… Но это произошло уже много позднее. А пока, в девяносто третьем, никто из них ещё ничего не знал ни о Бабёфе, ни о его будущем заговоре — все они были честными якобинцами, горячими патриотами, мечтавшими раз и навсегда покончить с внутренними и внешними врагами Республики и построить новое общество всеобщего счастья.
Именно всеобщее счастье и явилось первой темой их оживлённого разговора там, во втором этаже дома Дюпле, в маленькой каморке, при тусклом свете чадящей лампы, там, где в течение многих месяцев рождались бессмертные речи Неподкупного, которым было суждено потрясти души тысяч и тысяч простых людей…
— Мир изменился! — восторженно констатировал Робеспьер с трибуны Конвента. — Он должен измениться ещё больше!..
Но большего санкюлоты не дождались. После термидора революция сорвалась и покатилась в пропасть. Великий знаток человеческих душ, Неподкупный не разглядел существа людей, окружавших его, подобных Вадье или Бареру; а может быть, разглядел, но ничего не предпринял; а может быть, и разглядел, и пытался предпринять, но слишком поздно…
Лорану не довелось присутствовать при развязке драмы — в то время он уже действовал как комиссар Конвента в Онелье. Но если бы он остался в Париже, то наверняка оказался бы в одних рядах с Робеспьером, Сен-Жюстом, Кутоном и другими — с теми, чьи головы скатились под ножом гильотины после роковых событий 9 термидора.
А потом началась кампания клеветы.
Кампания длительная и упорная.
Враги не только физически истребили Неподкупного — им нужно было уничтожить память о нём, вытравить эту память из сердец людей, превратив бескорыстного борца за идею в резонёрствующего себялюбца, отвратительного тирана, бездушного кровопийцу. И они добились этого.
Используя всё — трибуну Конвента и клубов, продажную прессу, литературу и театр, эти тальены, фрероны, баррасы и сиейсы дурачили честных людей, оболванивали их, уверяя на разные лады, что революция продолжается. что её конечная цель — всеобщее счастье — ужене за горами и что уничтожение «злодея Робеспьера» лишь ускорит конечное торжество свободы, демократии и братства.
На первых порах даже самые дальновидные патриоты откликнулись на эту пропаганду.
Даже сам Гракх Бабёф поддался всеобщему упоению. Правда, через несколько месяцев тот же Гракх Бабёф каялся в одном из своих писем:
«Ныне я чистосердечно признаю, что упрекаю себя втом, что некогда чернил и Революционное правительство и Робеспьера, и Сен-Жюста, и других. Я полагаю, что эти люди сами по себе стоили больше, чем все остальные революционеры, вместе взятые…»
И ещё:
«…Воззвать к Робеспьеру — значит разбудить всех энергичных патриотов, а с ними и народ, некогда слушавший только их и следовавший только за ними.»
Бабёф был прав. И недаром в те дни полицейские агенты, пытавшиеся уловить общественное мнение, писали в своих докладах властям: «Только и слышно что сожаления о Робеспьере. Говорят об изобилии, царившем при нём, и о нищете при нынешнем правительстве».
Да, глаза у народа открылись быстро и окончательно.
Что же касается Гракха Бабёфа, то он, да и все они, все Равные, считали и всегда будут считать себя прямыми продолжателями дела Робеспьера,
— Воскрешая Робеспьера, воскрешаешь и демократию, — не раз говорил Бабёф.
Нельзя было сказать точнее.
В сгущающихся сумерках Лоран с трудом перечитал только что написанные слова:
«На этого знаменитого мученика во имя равенства так много клеветали, что долг каждого честного писателя посвятить своё перо тому, чтобы восстановить добрую память о нём».
Долг каждого честного писателя…
И он, Лоран, выполнит этот долг.
18Вошла молодая хозяйка с зажженной лампой в руках. — Милый, ведь уже совсем темно… Ты не бережёшь своих глаз…
Она нагнулась и ласково поцеловала Лорана.
— Ты же обещал, что будешь пользоваться моей помощью!
Он чуть отстранился и погладил её волосы.
— И буду, Сара, не беспокойся, твоё от тебя не уйдет… Но пока оставь меня, я должен ещё кое в чём разобраться…
Она знала, что спорить бесполезно, и тут же бесшумно вышла. Но её появление, её нежность, её влажные большие глаза невольно вернули Лорана из прошлого. Исчезли Наполеон, Робеспьер и Бабёф — остались комната с деревянными полками, стол, заваленный бумагами. И женщина, вдруг появившаяся и пропавшая, словно видение…
Сколько их появлялось и исчезало в жизни Лорана!
Нет, в чём другом, а в этом он резко отличался от своих великих друзей. И дело революции, которому он отдал себя с ранней юности, здесь никогда не служило помехой.
Неподкупный — таково было общее мнение — вообще не знал женщин, и любившая его Элеонора Дюпле так и осталась навсегда «невестой Робеспьера».
Гракх Бабёф был верен своей Виктории, делившей с ним все радости и горести его короткой жизни.
У Лорана всё сложилось совсем иначе.
В его долгой жизни с ним была не одна женщина. И каждый раз выходило так, что он оставлял очередную из них, и для него все они превратились как бы в одну-единственную женщину, в могучее женское начало, которому он не мог и не хотел противостоять, которое для него значило слишком много, давая силу, энергию, страстность в борьбе. И, по сути дела, здесь ему не в чем было себя упрекнуть: он никогда не лгал женщине, никогда не лицемерил с ней, всегда оставаясь верным и честным в любви, как был верен и честен в революционной политике. Может быть, именно поэтому те женщины, которых он покидал, сохраняли к нему добрые чувства; до сих пор он переписывался с первой (Элизабет), единственной законной женой, и в письмах её не замечалось ни горечи, ни злобы; переписывался он и со второй своей супругой, и хотя послания её не были столь же безобидны — Тереза и в старости осталась слишком темпераментной и ревнивой, — они, несмотря на сетования и упрёки, дышали постоянной заботой о нём — о его здоровье, домашнем быте, безопасности…