Софья Федорченко - Народ на войне
Конечно, нужно сделать оговорку об известной ограниченности этой книги о народе в гражданской войне. В ней почти не представлены голоса рабочих. И сама писательница в предисловии к журнальной публикации фрагментов третьего тома делала оговорку о том, что «книга ни малейшим образом не может претендовать на исчерпывающее или даже неполное описание гражданской войны»[64]. Нельзя искать здесь и отражения всех основных этапов войны. В письме к К. Е. Ворошилову Федорченко называла третий том книгой «о самом раннем, еще стихийном зачатке гражданской войны на Украине»[65].
Но и учитывая некоторую ограниченность диапазона книги, мы не можем не признать большой социальной значимости изображенного в третьем томе «Народа на войне». Это достоинство произведения признал такой видный деятель Коммунистической партии, как И. И. Скворцов-Степанов. Он писал 13 декабря 1926 года Вяч. Полонскому: «Было бы полезно поручить кому-нибудь написать небольшую статью об этом материале: деревня, вообще не приемлющая войны, социально-туповатые элементы, которые инстинктом ненавидят офицеров и бар, но не разбираются в сложном переплете отношений и попадают то к бандитам, то к белым, «коммунисты», которые толком ничего не могли бы сказать о коммунизме». Свой отзыв Скворцов-Степанов кончает выводом: «Вообще любопытнейшее отражение того периода»[66].
Сильнейшей стороной «Народа на войне» является язык — меткий, яркий, образный.
Софья Федорченко провела раннее детство в селе Кохме Владимирской губернии Шуйского уезда. Та местность, в которой жила будущая писательница, была, по ее словам, «еще полна сказок, преданий, старинных песен»[67]. И это, разумеется, помогло автору «Народа на войне» впитать в себя с детства русскую народную речь во всей ее красочности, во всем ее богатстве и воспроизвести потом голоса многочисленных своих персонажей — фронтовиков, крестьян, партизан — так точно, колоритно и выразительно. Именно здесь были заложены первоосновы тесной близости писательницы к народу, ее превосходного знания быта и психологии русского крестьянства.
В одной из черновых тетрадей Федорченко есть любопытная карандашная запись — набросок ответа на вопрос, почему она выбрала героем массу: «По этому поводу должна сказать, что, будучи кровь от крови и плоть от плоти русской интеллигенции, творчески я интересами (ее) совсем не в силах заинтересоваться. Даже рука не подымается, скучно писать и не выходит. Конечно, могу написать, но это мне не нужно. Это <...> моя особенность как писателя. Понять могу только — народ»[68].
Разумеется, теперь мы не воспринимаем «Народ на войне» как документальные записи услышанного, но то, что книга не столько записана, сколько написана, отнюдь не лишает ее художественной и познавательной ценности.
Мы знаем, что даже произведения, являющиеся в полном смысле слова мистификацией и стилизацией под фольклор, могут иметь большие художественные достоинства. Вспомним хотя бы пушкинские «Песни западных славян» Что из того, что они оказались переложением не подлинных народных песен, а сочиненных Проспером Мериме? Перестали ли они быть жемчужинами поэзии? А пушкинские сказки? Уменьшается ли для нас их художественная прелесть, когда мы убеждаемся, что они не являются точным воспроизведением сказок фольклорных?
Не связывая, себя строгой документальностью, С. Федорченко в своей книге оставалась верна правде жизни.
Упоминавшийся выше И. Василевский (He-Буква), сравнивая «Народ на войне» с книгой подлинных документов — «Солдатские письма 1917 года»[69], пришел к выводу: то, что мы читаем у Федорченко, «детально совпадает» с письмами «по тону, по содержанию, по идее»[70]. Поэтому он и назвал свою статью — «Талант правды».
Вывод критика был вполне закономерным. Ведь книга была создана на основе множества живых, непосредственных впечатлений от действительности, в результате ежедневного тесного общения с сотнями представителей народа. В этом источник ее силы.
Характерно, что, по признанию самой писательницы, она в 40-е годы «задумала писать опять «Народ на войне»,— на Отечественной войне», но этот замысел не был осуществлен, очевидно, потому, что в данном случае автору недоставало нового жизненного материала: больной и пожилой писательнице невозможно было в эти годы самой побывать на фронте, среди своих героев. И она смогла откликнуться на события Великой Отечественной войны только в сказочной форме, сочинив «Русскую сказку про Илью Муромца и миллион богатырей»[71]. Иначе обстояло дело четверть века назад, когда писательница оказалась в самой гуще воюющего народа.
В методике литературной работы Софьи Федорченко было и то, что сближало ее с другими писателями, и то, что отличало ее от них.
За ее рассказами, конечно, стояли конкретные, живые люди. В немногочисленных дошедших до нас записных книжках Софьи Федорченко с текстами фрагментов «Народа на войне» есть в ряде случаев пометки о таких конкретных людях, о тех, от кого эти рассказы услышаны. Вот несколько примеров: «Евстафьев — Воронеж, губ.— без ног!» Или: «22-я дивизия (17 мая убили)». Или еще: «Донец, без ноги, нахал, талантлив, играл на балалайке и чудесно рисовал, сочинял экспромтом что угодно»[72].
Мы видели, что писательница в полемике с теми, кто преуменьшал ее авторский труд, на определенном этапе склонна была чуть ли не начисто отрицать факт записывания рассказываемого ей. Позже, более спокойно характеризуя свою работу, она признавала наличие некоторых записей. В черновике письма к Н. Н. Накорякову мы читаем: «Записывала я какие-то — часто отрывочные слова, скорее напоминая себе свои впечатления от виденного и слышанного, чем подлинные слова, но смысл, правду того, что слышала, я хранила строго»[73].
Ограничиваться минимальными первоначальными записями позволяла ей, очевидно, великолепная память. «Память моя особая оказалась, впечатления были неизгладимы, видимо»,— свидетельствовала сама Софья Захаровна[74].
С. Федорченко обладала замечательным слухом, улавливавшим все интонационные особенности, все своеобразие живой речи, поразительной способностью «слышать и передавать без стенографии» все богатство «полнозвучного и щедрого» русского говора. А дальше происходила напряженная творческая работа над текстом, которую сама писательница характеризует так: «Работа (и большая) у меня в том, что я до последнего сокращаю количество слов. Ищу наиболее подходящее слово, одно из многих»[75].
Но, может быть, самым характерным, самым специфичным для С. Федорченко как писательницы была способность перевоплощения в своих героев. Вот что мы читаем в черновых набросках одной ее статьи: «Вероятно, всякий писатель имеет свою особенность. Я обладаю особенностью вживаться в тысячи, если сильно задета и напряжена воля»[76].
Выше уже приводились выразительные слова С. Федорченко о том, как она написала свой первый отрывок из «Народа на войне», «влезши в шкуру рассказавшего <...> этот случай солдата и абсолютно забыв себя самое». Вот эта способность писательницы — «влезть в шкуру» солдата, «абсолютно забыв себя самое»,— пожалуй, самое главное, что определило художественный успех книги.
Показательно, что это же свойство писательницы заметил К. Чуковский в сказках и присказках С. Федорченко. Он писал об изображении действующих в этих присказках традиционных русских зверей — ежа, зайца, лисицы, волка. «Автор не смотрит на них чужими глазами, он и сам перевоплощается в них <…>. Таков его художественный метод. Похоже, что он так долго вглядывался в каждого зверя, что, наконец, усвоил себе его голос, его психологию, его лирический тон»[77].
К книге Федорченко естественно подойти с теми же критериями, с какими мы подходим к другим художественным произведениям. Когда Островский воспроизводит речь купцов или Шолохов речь казаков, мы не сомневаемся в правдивости, жизненности их высказываний, их реплик и не спрашиваем, где, как и насколько точно записал эти слова, эти мысли тот или другой автор. Не надо этого делать и по отношению к автору «Народа на войне».
Пожалуй, раньше других проник в существо работы С. Федорченко как писательницы проф. И. Н. Розанов. В 1925 году, когда еще шел разговор, насколько книгу «Народ на войне» можно зачислить по ведомству фольклора и этнографии, он писал: «По-видимому, мы имеем тут дело не с ученым-этнографом, а с этнографом-художником <...>. Художнический подход к этнографическому материалу имеет свои несомненные выгоды: при нем опускается все случайное, нехарактерное, зато остальное приобретает силу типичности и убедительности, если не все то, что мы встречали в книге, и не совсем так рассказывалось в действительности, то это кажется несущественным. Важно то, что так могли и должны были осмысливать происходившие события наиболее вдумчивые из солдат в минуты воодушевления. И сама книга приобретает значение как одно из лучших словесных отражений дум и чаяний народа в один из важных исторических моментов»[78].