Грэм Робб - Жизнь Рембо
Глава 18. Язычник
…Мне нечего больше сказать, я полностью… в заднице Природы. Я твой, Природа, мать моя!
Рембо Делаэ, май 1873 г.[428]
Рембо был переполнен Лондоном, когда вернулся в Шарлевиль. Делаэ узнал о нем все: 24-часовая «энергия», чудесным образом жизнеспособный хаос, неизмеримые шаги пригорода. Жизнь там была «жесткой», но «здоровой». Все было более «интеллигентно» и «логично», чем во Франции. После излишеств парижских разговоров Рембо пришелся по вкусу подбитый гвоздями сапог британского юмора; и, как и другие недавние французские визитеры – Моне, Писсарро и Добиньи, – он полюбил туман, который купал город в нереальности. То, что создавало дискомфорт для Верлена, для Рембо было стимулом – Верлен сетовал, что у Рембо была постоянная потребность «преодолевать множество предрассудков и привычек»[429].
С отъездом Рембо Верлен стал тревожно бездеятельным. На Рождество английские друзья познакомили его с коктейлем «яблочное пюре», хотя это и было «изысканно», он чувствовал себя «очень грустно». В Рождество он писал Лепеллетье: «Рембо (которого ты не знаешь, которого знаю только я) уехал. Страшная пустота! Остальные меня не волнуют – они сброд».
Рождественские каникулы Рембо закончились внезапно. Верлен впал в тяжелую депрессию и рассылал приглашения на свои похороны. Мадам Рембо отказалась финансировать возвращение Артюра в Лондон, но мадам Верлен, которая приехала в Лондон ухаживать за сыном, выслала ему пятьдесят франков на адрес Делаэ.
К середине января Рембо снова был на Хоуленд-стрит, вправлял больному мозги и приковывал его к письменному столу. Верлен решил, что его новая книга стихов Romances sans paroles («Романсы без слов») должна быть посвящена Рембо. При надвигающемся суде предусмотрительно ангельское изображение его компаньона не нанесет вреда, и в любом случае без Рембо эти стихи не были бы написаны: «Я остановился на идее посвящения книги Рембо, во-первых, это – протест, а во-вторых, потому, что эти стихи были написаны, когда он был там, постоянно терзая меня, чтобы я их писал, и прежде всего как знак благодарности за преданность и любовь, которые он всегда проявлял ко мне, особенно когда я был у порога смерти».
Когда ипохондрик поправился, мадам Верлен не без опасений оставила его с другом, «угрюмым и злобным» мальчиком, который уже помог ее сыну потратить более 20 000 франков[430]. Можно сделать вывод, что стоимость каждого слова «Романсов без слов» эквивалентна 22 фунтам стерлингов. С литературной точки зрения, это была сделка.
Следующие два месяца были одними из самых деятельных в интеллектуальной жизни Рембо. До сих пор их английский был нагромождением существительных и фраз, взятых из учебников и дорожных указателей. Рембо ввел очень современную программу освоения иностранного языка[431]. Они прокладывали себе путь через «незрелые» стихи Эдгара Алана По, расшифровали Суинберна, изу чали английские народные песни[432], а кроме того, пытались выполнить невозможную задачу – перевести собственные стихи на английский язык.
Полевые исследования чередовали с работой за письменным столом. Они просили лавочников и девушек за барной стойкой исправлять их произношение, посещали церковные службы и внимательно слушали уличных проповедников. Чтобы пополнять свои мозги и упражнять свои тела, они совершали «грандиозные экскурсии по пригородам» и дальней сельской местности, описывая с каждым разом все более широкие орбиты вокруг города.
Вскоре они стали изучать более дикие области языка, расположенные за санитарным кордоном словаря. Для поэтов, которые нашли общественные писсуары столь же интересными, как и здание парламента, комментарии проституток были так же ценны, как и разговоры за чаепитием. Когда Верлен писал Рембо в следующем мае, он подписался на втором языке: «Я – твой старый cunt[433], всегда открытый или открыт. (У меня нет с собой списка неправильных глаголов)».
Рембо жадно читал, словно собирался уехать на необитаемый остров. Аллюзии в его поздних стихах предполагают список литературы для чтения, который включал Шекспира и Лонгфелло, а также ежедневные газеты. Он брал книги у своих лондонских друзей, но этот ресурс был вскоре исчерпан. 25 марта восемнадцатилетний Артюр Рембо заявил, что ему «не меньше двадцати одно го года от роду», и получил читательский билет в Британский музей[434].
Он часами просиживал в том же наполненном туманом читальном зале, где сидели Карл Маркс и Суинберн, изучая книги, которые были недоступны во Франции, в том числе, возможно, и публикации коммунаров (многие из которых до сих пор недоступны во Франции), и некоторые литературные и псевдолитературные произведения, упомянутые в «Одном лете в аду»: «церковную латынь, безграмотные эротические книжонки, романы времен наших бабушек, волшебные сказки, тонкие детские книжки…» К сожалению, он был лишен доступа к маркизу де Саду, который был надежно заперт в кабинете хранителя печатных книг.
Британский музей стал вторым домом Рембо в Лондоне. Отопление, освещение, перья и чернила были бесплатными, библиотекари говорили по-французски и никогда не судили читателей по состоянию их платья, а недорогой ресторан позволял проводить за чтением по десять часов в день.
Поскольку в Британском музее не велось никаких записей читательских запросов, программа самообразования Рембо неизвестна. По иронии судьбы, однако, одно из произведений, которое может датироваться тем периодом, показывает влияние книги, справляться с которой в библиотеке у него не было необходимости.
Это так называемая Proses évangéliques («Евангельская проза» – проза на евангельские темы) – три коротких прозаических отрывка, основанные на эпизодах начала служения Иисуса[435].
От Рембо с его антиклерикальными убеждениями можно было ожидать искажения Евангелия до дьявольской пародии. Он часто говорил, что сделал это, но доказательства неосновательны. Иисус Рембо – слегка раздраженный и «женственный» молодой человек, и одно из его чудес не может быть чудесным: «странно устойчивые ноги» исцеленного калеки предполагают, что тот, возможно, симулировал недуг. Но если труд Рембо представляет собой «антиЕвангелие», следует усомниться и в правдивости первоисточника – Евангелия от Иоанна.
«Свет и очаровательный воздух Галилеи: жители приняли его с любознательной радостью: они видели, как он, потрясенный святым гневом, порол кнутом менял и продавцов битой птицы в храме. Чудо бледного и полного ярости юноши – так они думали.
[…]
Иисус еще не совершал никаких чудес. На брачном пиру в розовой и зеленой столовой он говорил немного резко с Пресвятой Девой».
Библия, видимо, служила Рембо прежде всего камнем, о который он оттачивал свой стиль. Идея была не насмехаться над Евангелием, но пересказать эту историю без ее морали, чтобы изгнать дух христианства, переводя текст на свой собственный «языческий» язык. Возможно, именно поэтому его пересказом так благоухает Vie de Jesus («Жизнь Иисуса») Ренана (1863) и «Иродиада» Флобера (1877), которые, безусловно, цитировались бы в качестве источника, если бы он не был опубликован на пять лет раньше.
Современный биограф Иисуса – это описательный романист, иногда язвительный («…женщины и мужчины привыкли верить в пророков. Теперь они верят в государственных деятелей»), но чаще отвлекающийся на «бесконечно бледные отражения» бассейна, «волшебное сияние» цветов между плитами, обремененные кольцами руки дворян и лысеющие головы и особенно на гармонию и звон своего родного языка: «Иисус вошел [ «в Овчую купель» в Бейт Хисда] сразу после полуденного часа. Никто не мыл животных и не бил их. Свет в бассейне был желтым, как последние листья винограда. Святой учитель стоял у колонны и смотрел на сыновей Греха. Демон вложил им свой язык в язык их, и высмеивая или отрекаясь».
Следы переписанного Евангелия также появятся чуть позже в «Одном лете в аду», части которого соотносятся с этими библейскими пассажами, как симфония с этюдом. Иисус – это предлог, точно так же, как «крестный путь» Рембо жертвует жизнь условной структуре. Посвятив себя богоугодному делу обновления Верлена (или принуждая его к этой роли), он обрел своего рода интеллектуальный балласт, и вполне возможно, что Proses évangéliques иносказательно изображала бы их приключение целиком: «вероломная Самария» – «более жестко соблюдающая свой протестантский закон, чем Иуда из древних текстов (табличек)» – звучит замечательно, как вероломный Альбион[436].
Театрально неестественные отношения Рембо с Верленом давали ему возможность выслушивать различных персонажей. Это может объяснить, почему проект «евангелия» был оставлен. Вместо того чтобы использовать Иисуса как персону, почему бы не воспользоваться самим собой или, вернее, теневым образом самого себя, который уже вошел в историю литературы? Если «я» может быть «кем-то другим», то почему бы не Артюром Рембо, который был теперь одним из легендарных представителей парижской богемы, – заносчивый крестьянин-поэт, метко охарактеризованный как «сатана среди докторов»? Как те, кто слушал его леденящие кровь рассказы в кафе Парижа и Шарлевиля, читатели были бы вполне готовы избавиться от своего недоверия.