Мария Голованивская - Признание в любви: русская традиция
Нет, любовь по-прежнему занимает нас, и многих из нас – больше всего. Но почему про нее так мало пишут и снимают оригинального? А вот почему.
Давайте подведем итоги, чем же обогатилось представление о любви после Толстого.
На мой взгляд, со времен Толстого в русской культуре любовного объяснения не только укрепились и развились прежние стереотипы, но и появились новые смыслы, актуальные и по сей день (они иногда противоречивы, как это бывает в культуре). Вот они:
Любовь для нас – не состояние, а действие. Сказать «люблю» – значит принять на себя обязательства. Сказать «люблю», несмотря на иррациональную природу любви – значит принять на себя ответственность.
Любовь – это возможность. Возможность помочь тому, кого любишь (деятельная любовь). В этом смысле любовь – самоотреченное служение, незнающее ни гордости, ни унижения.
Любовь имеет плотское измерение. В любви люди иногда выступают просто как мужчины и женщины. Это «просто» никуда не ведет. Как никуда не ведет животное начало в нас. Точнее, ведет: через наслаждение в тупик телесности.
Любовь сильнее времени, обстоятельств, колдовства. В этом смысле Одиссей всегда с нами.
Любовь и разговоры о ней неразрывно связаны с опытом чтения. Отсюда и ее поэтизация, и ее отрицание. Любовь – это чепуха, бесполезная придумка, говорят те, кто не верит книгам, а только собственному опыту.
У любви есть границы – это совесть, грех, стыд.
Объектом любви может быть кто угодно (а не только представитель противоположного пола). Теоретически может, но пока мы не знаем правил такой любви. В нашей литературе есть лишь немного образчиков любовных объяснений к теще, несовершеннолетней девочке, женщины женщине, мужчины мужчине. Эта сфера свободна для творчества, и мы не знаем, родит ли оно канон.
Любовь входит в линейку понятий: любовь – страсть – безумие – секс. Эти понятия обозначают границы чувства, за пределами которых оно меняет свое качество.
Порок в любви нам интересен как иностранный опыт.
Адюльтер и измена для нас разные вещи.
Свобода в любви – дискуссионное понятие. Экспериментально оно определяется через возможности выбрать любого партнера или остаться одному.
Так если все это уже написано, и по написанному – снято, так о чем писать? Что к этому можно добавить? Пошлые реалити-шоу?
Что они такое по сути? Антикультура?
Давайте теперь вспомним дотолстовский период русской литературы и открытые там смыслы.
Русская любовь приходит внезапно («нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь»). И сам этот факт представляет собой большую тайну. Тот, к кому это чувство приходит, не может его объяснить ни себе, ни другим. Откуда она взялась, эта любовь? Судьба, говорим мы себе. И никуда от нее не уйти. Объяснить ее происхождение мы не можем, вот и киваем на судьбу. Само по себе это чувство для нас – страдание. И связано оно с тем, что мы больше не можем жить без другого. Это и есть тайна: шутка ли признаться, что теперь от этого другого зависит наше спокойствие, счастье, иногда сама возможность жить.
Мы говорим о любящих друг друга: две половины, два крыла. Открывшись, открыв друг другу тайну, влюбленные образуют одно целое. Один мир. Одну жизнь. Если вторая половина не любит в ответ – это трагедия, раскол всего, испытание.
Но как выглядят эти две половины?
Женщина в нашей культуре – существо особенное, сакральное, мудрое, знающее тайны, умеющее привораживать. Мужчина – простоват, хитроват, неумеха, но твердо знает, что женщина – божество, за ней нужно ухаживать и ей нужно приносить дары. Он – воплощение земного смысла, он стоит ногами на земле и обеспечивает великое дело, которым занята женщина.
Любовь русской женщины очень активна. Она преобразует, создает, плетет нить жизни. В русской культуре Пигмалион – это женщина, а не мужчина.
Она и охотница – стреляет глазами и поражает наповал. Но кого она может полюбить сама? Она любит, прежде всего, тех, кому может служить. И в этом нет никакого парадокса, потому что для служения она выбирает мужчин с потенцией – героев, демонов, бунтарей, поэтов. И заодно удивительных по своей культурной подоплеке неудачников, в которых, по ее ощущению, дремлют великие демоны и герои, но без ее деятельной любви никак не могут реализовать все дремлющее или забитое жизнью богатство своей натуры.
Как она служит? Самоотверженно. Страдает, терпит, прощает. Ведь став чьей-то, она служит, «везет воз», превозмогает жизнь.
Знакома ли ей страсть? Еще как! Очертя голову, она кидается в нее, как правило, будучи неспособной к лукавству и лицемерию.
Что из этого эксплуатируют реалити-шоу? Все, только со знаком минус, воплощенное в своей противоположной ипостаси. Перечитайте предыдущие два параграфа – в этих шоу вычитается из практики жизни и культурного поля все по очереди, одно за другим.
Это вычитание и есть последняя территория, окончательно еще не занятая, на которой толкается массовая культура и желтая журналистика.
Но толкотня эта ни к чему, я думаю, не приведет. Ведь никакой твердой модели суета вокруг бритых подмышек или множественного оргазма не создает. Именно потому, что деньги, как и флирт, часто нацеленный на поимку «денежного мужика» или «денежной тетки», не дают никакого финального смысла: деньги ведь, как известно, лишь средство, а не цель, и куда применять это средство, массовая культура не подсказывает. Точнее, она предлагает шоппинг, но ведь из шоппинга жизнь не построишь. Нужна серьезная модель будущего, а она на таком фундаменте, кажется, не создается.
Как не создается и на фундаменте секса.
Культ тела, секса как часть потребительской культуры – вещи уже плотно укоренившиеся. И тот и другой культы – в полной мере двигатели продаж. Основа рекламного воздействия на «пожирателей» рекламы. Поцелуи, объятия, соблазнение, флирт используются в рекламе чего угодно – стиральных машин, автомобилей, средства от тараканов, шоколада, недвижимости, путешествий. Потребление этого и многого другого тоже приобретает благодаря рекламе сексуальную окраску, но ведь рождение детей, болезни, старость никто не отменял, какой бы потребительской ни казалась жизнь в больших городах. Потребительская культура конфликтует с проверенными временем ценностями, потому что они, прежде всего, – долговечны и не предполагают частой покупки нового. Они – про другое. Они – антилюбовь. Как и сами реалити-шоу, играющие на энергии молодости и огромной ее любознательности к тому, что еще вчера считалось запретным.
Создали ли новые женщины, поклоняющиеся сексу как средству охоты на денежных мужчин, свои культурные алгоритмы? На мой взгляд, пока что нет. Роман Минаева «The телки» пока не стал новой «Анной Карениной». А когда русская земля породит классика, который напишет великий роман про то же, про что когда-то писали Бальзак и Золя, тогда и посмотрим.
Несмотря на то, что всё европейское нам в силу нашей культурной истории очень близко, многое из того, что составляет суть европейской культуры, для нас все-таки остается чужим. Чужое нас развлекает, мы любим играть в него. Мы потребляем его, но плохо превращаем в собственную кровь.
Фрейдизм с его иерархией личности и комплексами Электры и Эдипа, переносами и сверхценными идеями близости, по моему мнению, не затронул русскую культуру и практику любовного признания как таковые. Он остался увлечением, иногда религией элит, не дав пышных всходов в массовом сознании и не отразившись в литературном произведении, которое мы могли бы счесть классическим. Я имею в виду тот факт, что в русской литературе нет разработки темы инцеста или педофилии, что позволило бы нам говорить, что этот пласт европейского самосознания вошел, через переводы и пересказы, в нашу культурную практику.
Не пришли к нам и другие культурные контексты, столь ярко представленные у Генри Миллера и Фредерика Бегбедера – куртизанская любовь, например, возведенная в степень обыденной городской практики. По какой причине? По той ли, что в Советском Союзе «не было секса, а была только любовь»? Отчасти да. Именно советская литература, в отличие от литературы европейской или американской, знавала миллионные тиражи. Именно она, проходя сквозь жернова цензуры, должна была воспитывать массы – задача, невиданная ни для европейцев, ни для американцев, ни для нас сегодняшних. А потому главная наша куртизанка проживает в Петушках, а нынешние ее последовательницы знают только скромные тиражи или обитают на страницах городской печати, что совсем уж, согласитесь, не то.
Можем ли мы сказать, что инициативу любовного признания у литературы перехватила журналистика, журналистика городская, глянцевая, желтая? Безусловно. У нее и тиражи сопоставимы с бывшими советскими (где, как мы отметили, мало признаний, но они все-таки есть), и перья там трудятся зачастую не худшие, чем некогда в русской литературе. В разнообразных колонках и статьях мужских и женских журналов мы получаем множество советов и даже алгоритмов любовного признания. Ссылаются ли авторы на классический контекст? Предлагают ли повторить риторику Онегина и Татьяны? И да, и нет. Современные тиражные издания ориентированы на цитирование европейского контекста, использующего совершенного другие стереотипы: европейцы говорят о любви прямо или относятся к ней как к одной из наиболее увлекательных социальных игр.