Лев Пирогов - Хочу быть бедным (сборник)
Что уж говорить о дельфинах.
А «Перс», ну что «Перс». Для таких романов следовало бы выделить особую премию, вроде Шнобелевской – за смешные и бессмысленные исследования. Типа левитации лягушек в магнитном поле. Специалисты поймут: в левитации лягушек тоже смысл есть. В «мирное время».
Тут, возможно, и зарыта собака между милейшим Бутовым и во всех отношениях неприятным мною. Он, за вычетом всяких «но», считает наше время «мирным», движущимся в правильном направлении, пригодном для остроумных фундаментальных исследований. А мне кажется, что край, пожар и набат. Ему подавай лягушек, мне – чтоб как для зеков.
Казалось бы: какое время – такая литература.
А ну как наоборот?
Ну не из-за книжек же мы, в самом деле, ссоримся?
Мёртвые с косами и Дмитрий Быков
Мы с одним моим другом любим посудачить про советские фильмы. Про Женю Лукашина, про Валико Мизандари. Такие бездны вкуса находим в них! Такие хитросплетения судеб.
Конечно, это игра. Потому что – где эти фильмы, а где те бездны. Но если кто-то скажет нам, что мы занимаемся чепухой, мы, пожалуй, обидимся. Игра-то она игра, но всегда до полной гибели всерьёз для играющих.
Роман Дмитрия Быкова «Остромов, или Ученик чародея» – хороший, потому что заставляет задуматься.
В частности, вот о чём: а хороший ли это роман?
Обычно мы решаем этот вопрос, исходя из нашего отношения к автору. Приятен тебе человек – значит, и всё, что он говорит, хорошо и правильно.
А если «неказист, волосы напомажены… лицо подёргивается, будто в судорогах или от постоянной брезгливости, кажется, ужасно злое»? Это о Достоевском. Вот ещё: «Достоевский, знаменитый: этакая гниль…»
Нет, надо соблюдать осторожность.
Итак. Прикидывающийся масоном «с высокой степенью посвящения» Борис Остромов, в меру обаятельный, в меру жалкий шарлатан вроде Остапа Бендера, дурачит группку ленинградских обывателей из «бывших». Дело происходит в 1925 году. Остромов спекулирует на их увлечённости эзотерикой, хотя на самом деле этих людей привлекает не столько эзотерика, сколько возможность побыть в обществе себе подобных, хоть немного почувствовать себя не «бывшими», а просто людьми. Гегемония пролетариата не предоставляет им для этого других возможностей.
И что самое интересное: Остромов ненастоящий, но ученики его, по крайней мере один из них – настоящий! Его дурачат, а он и впрямь учится. Левитировать, например. Заглядывая в окна, как Маргарита.
«Реминисцентный слой» в романе необычайно толст. Помимо очевидных нам, неучам, остапов ибрагимовичей и маргарит, тут тебе и Грин с Волошиным, и позабытый-позаброшенный поэт Одинокий, и, кажется, Михаил Кузмин с Юрием Юркуном и Ольгой Гильденбрандт, и… Наверное, даже у простолюдинки Тамаркиной, затесавшейся в эзотерический кружок, есть какой-нибудь достойный уважения прототип.
Ведь не случайно же эта Тамаркина единственная из представителей «пролетариата», кто описан в романе с сочувствием. Все прочие: женщины, мужчины и даже дети – представлены злыми карикатурами. Художественная структура романа от этого распадается на две половины. С одной стороны «бывшие»: тут полноценные образы, с «диалектикой души» и «подкладкой судьбы», с другой стороны «подлый народец», эти совсем из другого жанра. Босх обзавидовался бы. Никого живого, кроме Тамаркиной. Сплошь сипение, чирьи и смрадные дыры ртов. Почему?
Тут-то я и вспомнил про фильмы. В кино ведь образные средства более схематичны, чем в литературе, там мы как раз и имеем дело с карикатурами, но это не мешает нам «обманываться», воспринимая карикатуры всерьёз, усматривая за ними «прототипическую действительность». А в романе как-никак двадцатые годы, пик немого кино, даже, вон, Остромов подрабатывает у Эйзенштейна в массовке. «Низкие люди» – низкий жанр (синема, семечки), нормальные люди – нормальный жанр… Вот только вместе они не сходятся.
Помните «Романс о влюблённых» Кончаловского? В первой части все говорят стихами, во второй невнятно бормочут под бытовые шумы. Там это понятно, про что. Пока влюблённость – всё цветное и все летают, а как начинается тупая повседневность и проза жизни, становится скучно, трудно. Но именно из этой трудности рождается любовь и возникает жизнь. Влюблённость же так и остаётся бесплодной.
Нечто подобное удаётся разглядеть и в финале «Остромова…», правда, в скомканном и принуждённом виде, но об этом потом.
Сперва представим, что фильм не состоит из двух последовательных частей (по-остромовски говоря «эонов»), а выглядит примерно таким образом: половина персонажей говорит стихами, а половина матерится и бубнит «вижу горы и долины, вижу письку Катерины» (цитата из романа). Каким получится фильм? Будет тихим и светлым? Не знаю.
Возможно, идея автора как раз и состоит в том, что побеждает зло. Припасённый под конец романа монолог о том, что Россия – труп и населяют её мертвецы, исходит как бы от разочаровавшегося персонажа, но написан с таким вдохновением (и так много в нём знакомых ноток быковской публицистики), что трудно побороть ощущение – это сам автор делится сокровенным:
«Мертвы были пустоши и города, дворцы и трущобы, мертва была словесность, из тончайшего слоя которой высосали все соки; мертвы были солдаты, не хотевшие умирать ни за что, и генералы, не умевшие воевать; мертва была история, пять раз прошедшая один и тот же круг и смертельно уставшая от себя самой… Были, впрочем, те, кто хотел гальванизировать этот труп и заставить его пройти ещё один круг… Все песни его были песнями трупа, а беды и победы – горестями и радостями червей в трупе… Больше всего труп любил увековечивать мёртвых – живым в нём было неуютно… Как всякий труп, он расцветал и оживал только от новых смертей, и то ненадолго: миллион от голоду, миллион высланных, миллион выселенных! И труп ходил».
Для сравнения – цитата из Быкова-публициста:
«Русскую реальность описывать больше невозможно, да и не нужно… Описывать русскую жизнь – значит пилить опилки… Проблема российской реальности не в том, что она кровава, криминальна, дискомфортна, тоталитарна и т. д., а в том, что она скучна».
Тут, кстати, вспоминается Чехов:
«…Наши критики почти все – евреи, не знающие, чуждые русской коренной жизни, её духа, её формы, её юмора, совершенно непонятного для них, и видящие в русском человеке ни больше ни меньше, как скучного инородца. У петербургской публики, в большинстве руководимой этими критиками, никогда не имел успеха Островский; и Гоголь уже не смешит её…»
Ладно, ладно. Булгаковский профессор Преображенский тоже «не любил пролетариата», даром что родитель – кафедральный протоиерей.
Как можно упрекать в нелюбви, если она от сердца? Писатель волен не любить тех, кого ты любишь. Это значит лишь, что для того, чтобы любить дальше, тебе придётся обходиться без его помощи. Упрекать за это? Конечно, нет.
В конце романа главный герой, Даня Галицкий (тот самый нечаянный взаправдашний ученик), жертвует умением летать ради нуждающегося в нём пролетарского мальчика. Или, может, ради той тоскливой реальности, которая одна только и есть – жизнь, о чём Даня-Надя (альтист Данила) инстинктивно догадываются, а мы, смотревшие «Романс о влюблённых», знаем. Но почему же нам так не по себе от этого? Почему хочется, чтобы Карлсон не оставался с хнычущим Малышом, а улетел?
Верит ли сам автор в такой финал или сочинил его на потребу морали – «подлой, только для того нужной, чтобы мучить», по выражению одного персонажа?
Автор прозрачно намекает: Данино владение эзотерическими премудростями есть метафора творчества. Даня сам толком не знает, как у него выходит летать, но у него это выходит. А вот у фанатика и зануды Левыкина не выходит, хоть он очень старается. Почему?
Потому что в мире Левыкина «страдание, усердие и другие невыносимые вещи были единственной мерой достоинства». Он из карикатурного мира «простых», которым не дано настоящего достоинства, то есть дара творчества. Он из тянущего книзу мира «я должен, ты должен, они должны».
Даня же свободен. Ради своего «творчества» он перешагнул (с помощью подкинутых автором обстоятельств) через любящую его и нуждающуюся в нём женщину. Искусство требует жертв. А жертвы – они ничего не требуют.
Даня и Левыкин образуют красивую пару. Но почему без пары остаётся Кугельский – бездарный журналистишка, уверенный, что пишет тайком от мира «главную книгу»?
Тут я, кстати говоря, совершил локальное литературоведческое открытие. В образе Кугельского автор обессмертил меня. Всё сходится: оба низкого роду, оба любим доносы (то есть не любим, но они у нас почему-то хорошо получаются: всего-то пара цитат – и готово); роман Кугельского назывался «Остров», я тоже обдумывал такой вариант названия своего не для тиснения предназначенного, но всё равно выдающегося романа. Кугельский любит кавычки, в моём творчестве их тоже хватает, Кугельский ослеп, и у меня очки.