Владимир Федоров - Бойцы моей земли: встречи и раздумья
СЕРДЦЕБИЕНИЕ
Первые стихи Михаила Луконина, которые я прочел после войны, подкупали своей необычной свежестью и жизненностью. Они были естественны, как дыхание, как сердцебиение. Очень точное название нашел поэт для своей ранней книги — «Сердцебиение».
Когда нас принимали в Литературный институт, кандидат филологических наук Александр Власенко подробно расспрашивал меня о только что напечатанной луконинской поэме «Дорога к миру». Нам обоим эта поэма понравилась, и мы понимали друг друга с полуслова. По душе пришлась мне и первая поэма Михаила Луконина «Рабочий день», в особенности лирическое отступление, в котором ярко выражены своеобразие и темперамент поэта.
Тот, кто любит поэзию Михаила Луконина, должен знать, что родился он в огненном восемнадцатом на берегу матушки-Волги, в Быковских Хуторах, а юность его прошла в Сталинграде, где он учился, работал на тракторном, защищал спортивную честь родного завода…
«Сердцебиение», «Дни свиданий», «Стихи дальнего следования», «Признание в любви»… Я читал почти все книги Луконина, но почему–то особенно помнились первые стихотворения об осторожной девушке Поле, потерявшей друга, которому она не разрешила себя поцеловать, и о нашем солдате в Сталинградском театре…
И вот однажды я раскрыл тоненькую огоньковскую книжечку «Испытание на разрыв». И на меня снова дохнуло свежестью первых стихотворений Луконина. Нет, самих этих стихотворений в книжке не было, но была та же задушевность, то же первородство чувств, помноженные на нелегкий, порою горький жизненный опыт. В этой удивительной книжке как бы повстречались зрелость и юность. Невольно вспоминаешь время, когда на земле еще холодно поблескивает снег, а с неба уже щедро брызжет светом ослепительная весна.
Одно из стихотворений поэт как бы вызывающе назвал «Про это». Да, да, снова про это, про то, что волновало и мучило Владимира Маяковского. У Луконина совсем другая интонация, но боль та же.
Ни адреса нет, ни параграфа нету, ни ГОСТа,
Будет она неотступна, мучительна,
как и со мной.
Пишется это,
Не слышится.
Дышится просто.
Так и поэзия —
Дышится жизнью самой.
Новые стихи Михаила Луконина о любви звучат отнюдь не камерно. Это стихи об обманутом большом чувстве и трудном счастье. Это стихи о человечности чувства вчерашнего солдата и его острой боли от того, что «изображенье у окна с той, выдуманной мной, не схоже».
Ни в чем ее не нахожу,
Легко смеюсь стряпне бездарной
И мимо кошечки базарной
Так равнодушно прохожу.
Та, что любил, — в моей судьбе
Я выдумал ее, как сказку.
А эту
гипсовую маску
посмертную —
возьми себе.
Лирический герой пытается спрятать за усмешкой свою боль, но она рвется наружу, переходит в ранящий душу горький упрек:
(…И все же ты,
святоша и трусиха,
Ханжа, в гордыне выгнувшая бровь,
Как ты хитро,
извилисто и тихо
Решилась
обокрасть мою любовь!)
А память услужливо подсказывает те дни, которые когда–то назывались счастьем, образ «светлокосой девчонки» с Арбата, ее сиреневое платье, что «билось на ветру».
Зачем я это?
Кто подумать мог ли?
Москва, Тбилиси, Хельсинки, Париж?
И ты,
как в перевернутом бинокле,
Туманно отдаленно отстоишь.
…Меня совсем из сердца излучила?
Теперь уже не мучает вина?
Ты хорошо другого изучила?
Смотри,
не перепутай имена.
Да было ли оно — счастье? Лирический герой вдруг начинает понимать, что «нет памяти у счастья». Да, «любая боль оставит сразу мету, а счастье — нет. Беспамятно оно».
И пускай в ушах еще слышится звон от ее смеха, «от лепета птичьего» — любовь обернулась ложью, «кошачьей игрой двоедушия, хитрости, лживости». И невольно вспоминается молодой Михаил Луконин, пришедший с большой войны, Луконин, сказавший от имени фронтовиков: «Лучше прийти с пустым рукавом, чем с пустой душой». Ту же бескомпромиссность, то же презрение к мещанской расчетливости, те же большие идеалы мы явственно чувствуем в его книге–исповеди «Испытание на разрыв».
Зрачки расширяло от страха,
И губы сводило виной,
Таилась трусливая птаха
Под смелостью этой шальной…
Итак, поломала немало
В разгуле своей пустоты.
Цветы поливать перестала.
За что ты казнила цветы?
Зорок глаз поэта, глядящего прямо в сердце. Он–то давно знает, что «строчки с кровью — убивают, нахлынут горлом и убьют!» и что настоящее чувство «не читки требует с актера, а полной гибели всерьез» (Борис Пастернак). И лирический герой Луконина не в силах спрятать своей обжигающей боли:
Я, оглохший. И спящий город.
Стоим вдвоем, ни взад, ни вперед.
Я —
Открыв удушливый ворот,
Он —
С открытыми ртами ворот.
Мне тяжело.
И если правда,
Что поэзии это сродни,
То бросить стихи
обязательно надо:
Слишком дорого стоят они.
Да, слишком дорого. И все же на то ты и истинный поэт, чтобы не бросить. Есть, есть на свете синяя «отдушина» — это твоя родимая Волга, твои друзья–фронтовики в самом высоком значении этого слова.
Слышишь,
туда,
где в далеком году
я под огонь
добровольно иду!
Мерять все в жизни высокими идеалами фронтового поколения — это закономерно для Михаила Луконина.
У САМОГО ДОНА
Хорошо, когда зрелый мастер годами работает над большим полотном. Читатель понимает и терпеливо ждет обещанной встречи. Но разве плохо, когда писатель в расцвете сил каждый год радует читателя новыми самобытными произведениями?
С первых же строк повесть «Эхо войны» Анатолия Калинина увлекает яркостью красок, неподдельным драматизмом, живыми характерами. Писатель точно и беспощадно вскрывает корни частнособственнической психологии стяжателей Табунщиковых. Вот сама Варвара Табунщикова, вдова кулака. На первый взгляд — расторопная, домовитая хозяйка, мать троих детей. Разве что виноградным вином приторговывает… Но война вскрывает ее бесчеловечное нутро. Стяжатель в чрезвычайных обстоятельствах легко может обратиться в предателя.
Варвара жадничает, даже когда кормит блинами советских солдат–разведчиков с тайной целью оттянуть время и спасти связанного сынка — полицая Жорку. Прежде всего холодный расчет. Во всем и везде. А чуть подоспел ее старший сын Павел с немцами, Варвара, не задумываясь, выдает им советского разведчика, спрятавшегося в сарае. Она может спасти из огня собственную корову, но не солдата–освободителя. Это волчица. Недаром Варвара отчужденно смотрит на наши наступающие войска и даже про себя их называет русскими. Табунщиковы — отщепенцы.
— Какие, Шура, наши? — обрывает она внучонка.
Когда Варвара с корзиной, полной харчей, пробирается степью к сынам–полицаям, расстреливающим советских солдат из пулемета, эта стяжательница забывает на минуту даже о сыновьях. Ее прельщают на убитых шинели, которые можно потом перекрасить и сбывать на толкучке. Где предательство, там и мародерство. Волчица есть волчица. На ее глазах сыновья мучают преданного ею разведчика Алексея, на ее глазах Павел, старший сын, убивает брата этого разведчика — лейтенанта.
Недаром потом советский следователь бросает в лицо Варваре:
— Ну ты, старая сука, ты моей матери не тронь, ты даже этого имени «мать» не смеешь касаться.
Есть в повести настоящая Мать, мать двух погибших от руки Павла братьев — солдата и офицера. Это старая сельская учительница, человек большой, светлой души. Она долго ищет после войны могилы своих сыновей и наконец находит их на хуторе Вербном. В хату Варвары, думавшей, что ее злодеяние недоказуемо и забыто, старая учительница входит, как само возмездие. Эта сцена написана с потрясающей силой. Образ старой учительницы невозможно забыть.
«…Странные были у этой женщины глаза. То ли потому, что стекла очков так увеличивали их, казалось, что из этих серых больших глаз и состояло все ее лицо, и взглядом своим они втягивали человека в себя, как втягивает глубокая воронка посреди Дона. И самое странное, что Варваре показался чем–то знакомым этот взгляд, хотя она твердо знала, что встречается с ним впервые в жизни.