Татьяна Москвина - Вред любви очевиден (сборник)
– Какую провокацию, Юра?
– Любовь – это сволочь, – убеждённо говорит Юра. – Она берёт своё и уходит. Ей плевать на человека. А ты остаёшься наедине с кем-то абсолютно чужим и ненужным. Или с ощущением, что потратил душу на кусок дерьма. Ты вовремя остановилась, Маша.
– Надо бы немецкий выучить, что ли. Интересный язык – некрасивый, но впечатляющий. Не надо, Юра, рассуждать о любви. Это ни к чему в любом случае – и когда её нет, и когда она есть. Хочу ещё пива.
– Момент! Как оно там – бир? Во, цвай бир. Я немецкий выучу, не беспокойся. Я вообще проворный, шустрый такой, если ты заметила.
– Ты мой тараканчик, – ласково отвечает Маша.
– Ох уж это пиво… – сокрушается Юра, вынужденный отлучиться.
Как только он уходит, Маша набирает номер.
Москва, квартира Миши. Семья ужинает.
– Лена, я думаю, мы всё-таки можем обойтись без телевизора. Машина важнее. Вот продадим твоё родовое имение – купим телевизор. А сейчас надо менять боевую лошадку. Ты же сама видишь – помирает старушка.
– Я просто подумала, может, как-то можно совместить? Телек купить на распродаже, подешевле…
– Детка, есть закон: за что недоплатишь – того не доносишь, понятно? И что там смотреть, по этому телевизору? Я на работе, в бистро в нашем, днём глянул – мама дорогая, там трупы, стрельба, зона, мат-перемат, про… извращения всякие преспокойно говорится, а у нас ребёнок. Мы в одной комнате! Обойдёмся мы без этого рассадника национального разврата. Я вообще теперь писатель. Приказываю всем читать книжки, и всё.
Ту т и прозвонил Мишин мобильный.
– Да, – говорит Миша. – Алло. (Лене) Мне поменьше картошки, я же обедал сегодня. Алло!
Маша слушает его голос, молчит.
Миша смотрит на дисплей, там написано, что номер засекречен. Но он понял, кто это.
– Ты что, худеть решил? – спрашивает Лена. – Давно пора. Ты что-то расплываешься у меня.
– Папа нормальный, ему не надо худеть, – защищает отца Даша. – Папа красивый. У меня в группе все девочки завидуют, когда он за мной приходит.
– Алло, вас не слышно, – Миша встаёт из-за стола, идёт в комнату. – Вас не слышно!
Маша слушает его голос, молчит.
Миша тоже молчит. Потом тихо спрашивает:
– Это ты?
Маша не отвечает.
– Миша, остынет! – кричит Лена из кухни.
Миша слушает тишину, Маша тоже. Наконец связь прерывается.
Маша прислушивается – за соседним столиком добрые бюргеры начинают петь старую добрую песенку, стуча кружками в такт. Маша обернулась, стала подпевать, потом громче, потом вообще пошла к бюргерам за столик.
Миша вернулся к семейному ужину. Смотрит в тарелку, потом перед собой.
– Кто звонил? – спрашивает Лена.
Миша пожимает плечами, пытается есть.
Звучит-гремит весёлая немецкая песенка. Маша стучит кружкой, упрямо поёт, на лету выучивая слова, и кажется лёгкой, гордой и радостной.
Если, конечно, внимательно не смотреть в её глаза.
Санкт-Петербург, 2005
Последнее доказательство
– Анна Марковна? Шестнадцатая палата.
В голосе медсестры ему почудилась знакомая смесь опаски с уважением, чувство, которое его мать любила и умела внушать всем, даже мимолётным встречным. Перед дверью он тихонечко, как нашаливший пёс, вздохнул. За тридцать восемь лет, прожитых на свете, он не научился быть самим собой и быть с матерью одновременно. Что-нибудь одно получалось.
Анна Марковна Волькенштейн, грузная седая женщина с большим острым носом, похожая на лайнер, неторопливо рассекающий океанские воды, занимала собой одноместную палату по коммерческой цене. Двое преуспевающих детей никогда не позволили бы ей тесниться среди прочих, а потому Анна Марковна видела себя теперь единоличной владелицей телевизора и холодильника. Обоим предметам роскоши давно было пора на пенсию по старости – телевизор отчаянно врал цвета, превращая надёжный и родной красный в сомнительный розовый, а с холодильника эмаль слезала хлопьями, как обгоревшая кожа. Но в палатах рядышком и того не было. Анна Марковна состояла, видимо, в прямом родстве с жизнью, и жизнь до поры подыгрывала ей, поддавалась, притворялась – ясной, управляемой и понятной, как всякий телевизор, пусть и старый. Ясность матери восхищала и пугала Олега – трудно ждать милости от человека, никогда не видевшего тёмной стороны улицы.
Даже случившийся с ней микроинфаркт Анна Марковна обратила в свою пользу. «Я всегда говорила – сердце». «Я, например» и «Я всегда говорила» оставались самыми частотными выражениями Анны Марковны. Она хотела знать всё заранее и досконально – куда пошёл муж, что делают дети, от чего она умрёт. Настоящая учительница высшей школы. В море русского хаоса всегда плавали две-три деревянных идейки для спасения таких, как она – желающих спастись, – и эти идейки кое-как, но поддерживали отдельные тела, даже такие большие, как у Анны Марковны. Неминуемая польза от чтения художественной литературы и правильный, почти научный выбор спутника жизни – в это мама верила больше, чем в Бога, который всё-таки был фигурой сомнительной, о которой толком ничего не известно. Где он учился? Кто его родители? С кем он дружит? Почему разрешает такой откровенный культ своей личности? Было непонятно…
Между тем оба ее ребёнка до сих пор не завели семьи: и северного письма красавица-пианистка Эльга, и стройный, голубоглазый Олег – бывший танцовщик, ныне практикующий хореограф с репутацией на Западе. Тридцать лет Эльге, а Олегу скоро будет сорок. Дети были красивы, умны, талантливы, здоровы, дети хорошо зарабатывали и всегда заботились о матери. Тем не менее что-то с ними было не так. Какая-то гниль укрывалась за яркой кожурой спелого плода, какая-то змея сидела в розах; и простым, прямолинейным наездом ни гниль эту, ни эту змею было не обнаружить, но вести себя сложнее Анна Марковна не умела.
Вот и сейчас она сидела, насупившись, уже с незримым пулемётом в руках, конечно, так её и дразнили на кафедре – Анка-пулемётчица, – но боевая дочь гениального бухгалтера Главювелирторга Марка Сэпмана, по счастью, дико нравилась аспиранту по скандинавской литературе Леониду Волькенштейну, по забавному совпадению, тоже Марковичу. Марк Волькенштейн, теория механизмов, гонения в пятидесятых и дом в Комарове в шестидесятых, – звучное имя.
Анна же, по мнению Леонида, явилась воплощением древних дев-воительниц, о которых он читал у Ибсена. Что ж, слияние Сэпманов и Волькенштейнов обещало в будущем создать непобедимый род, у истоков которого стояли, как классические колонны, могучие деды: еврей Марк и немец Марк, в чьих генетических программах скопилось талантов и добродетелей на полк внуков. Но в дело вмешались русские бабы, и от этого или от чего другого, но все программы полетели к чёрту.
Род никуда не продолжался. Род заканчивался, ветвь засыхала, и женщина, прекрасно сделавшая свою женскую работу, вырастившая двух здоровых детей, – вдруг различала на таком милом, таком материнском лице жизни отвратительную усмешку.
Признать, что жизнь посмеялась над тобой? Поссориться с ней? Это очень уж героический и совсем не женский путь.
И вот Анна Марковна сидит в палате, готовая к решительному разговору. Теперь у неё на руках сильные козыри – она больна, может умереть. Дети просто обязаны обеспечить ей тот уровень ясности жизни, к которому она привыкла. В конце концов, если они любят её – она вправе потребовать доказательства.
Олег не был притворяшкой, умело ведущей тайное существование, да и стиль жизни его среды не предполагал лицемерия. Чего-то он матери не говорил, это правда, но специально не скрывался. Все знали – знала сестра, знали друзья, коллеги, соседи по даче. Но читать умеет только тот, кто знает буквы, поэтому Анна Марковна вовсе не понимала текст поведения сына – она не знала элементарного. Она считала, что Олег пожертвовал всем ради своей профессиональной карьеры.
– Мамочка, котечка моя… – он ласково потёрся об её щеку своей, гладко выбритой и приятно пахнущей. Он всегда был кроткий, ласковый. Хороший сынок, сын-игрушечка. И розы принёс, и к розам захватил негазированную воду и простую стеклянную вазочку – чтоб не ставить в какую-нибудь ужасную пластиковую бутылку. Не выносил вульгарности.
– Долго ты ехал… – сказала она с нарочитой укоризной. Он был не виноват, она знала.
– Ну, мамочка, как же долго! – Олег красиво всплеснул белыми, нежными руками. – Сразу, как тётя Наташа позвонила, договорился – дали целую неделю. Испанцы всё-таки. На нас чем-то похожи, распиздяи. Немцы бы ни за что – выпуск, понимаешь, всё по календарю…
– Олег, не ругайся.
– Я ругался? Когда?
– Определение испанцев.
– Ну, мам, я не знаю, как иначе сказать. Нет синонима!
Он ставил «Лебединое озеро» в Испании – умную, старательную копию того, что видел в детстве.