Александр Сидоров - Песнь о моей Мурке
Почему? Да потому, что Хрущев объявил крестовый поход против «воров в законе» и преступности в целом, пообещав показать стране «последнего уголовника». А интеллигенты, прошедшие сталинские лагеря, напротив, как раз находились в это время под обаянием низовой, блатной народной культуры. Они узнали ее, почувствовали ее привлекательность, прелесть, связь с корнями русской (и не только русской) культуры и языка. Да-да, именно интеллигенция выступила мощным проводником и популяризатором уголовно-арестантской культуры русского народа! Это — факт потрясающий.
Леонид Бахнов в эссе «Интеллигенция поет блатные песни» справедливо замечает: «Говорят, блатные песни хлынули в город из лагерей — когда начали выпускать. Наверное. Этого я не застал. Однако подхватила и разнесла их по стране интеллигенция. Для нее эти песни символизировали свободу, непокоренность, отчаянное противостояние фальши и лжи. Что с того, что героями были урки, — инакомыслие тут выражалось на понятном всем языке».
И свобода эта — не в том даже, чтобы противостоять государственной политике. Это — поэтика свободного общения, дружеского круга, какого-то чудесного романтического братства — пусть даже с уголовным антуражем. Что же делать, если официальная советская песня не давала такой возможности? «Эту песню запевает молодежь, эту песню не задушишь, не убьешь» — плакатно-лозунговая риторика чаще всего вызывала не просто отторжение, но даже тошноту. А блатная песня предлагала «настоящие» чувства, задушевность, трагизм, отчаянное геройство и даже жертвенность. И все это — в кругу друзей, «корешей». Вот что пишет тот же Бахнов:
«Что может быть прекрасней — петь в компании «Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела», «Я был душой дурного общества», «По тундре, по железной дороге» и еще много всякого разного, мешая бесшабашную удаль с тоской, душевный взрыд с практическим расчетом, где надо — входя в образ, где надо — над ним же иронизируя… А потом, когда станут приставать: «Спиши слова», так это небрежненько, через плечо бросить: «Могу тетрадку дать. Сам спишешь».
Ответ — вполне в стилистике только что спетой песни, даже как бы ее продолжение.
В голове вертится слово «театр»
Блатная песня и была театр. Общедоступный и общепонятный. Где нет разделения на сцену и зрительный зал, где каждый — во мгновение ока! — может перевоплотиться и сделаться настоящим героем, таким Бывал Бывалычем, которому — что «костюмчик новенький, ботиночки со скрипом», что «халатик арестантский» — все едино. И который, главное, всегда ощущает себя свободным — и тогда, когда для любимой швыряет «хрусты налево и направо», и даже тогда, когда «квадратик неба синего и звездочка вдали» мерцают ему «последнею надеждой». В ней был размах, в блатной песне. Романтика. Юмор. И масса других прекрасных качеств. К тому же, столь часто повествующая об арестантской доле, она и сама находилась как будто бы под арестом — воистину «ворованный воздух»! И еще: ею насыщалась, быть может, самая ненасыщаемая потребность — тоска по братству, по причастности общей судьбе. Пусть ненадолго, пусть иллюзорно — но все-таки…
Ты помнишь тот Ванинский порт
И рев парохода угрюмый.
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы, —
Господи, как же много вмещало в себя это «мы» и как же хотелось тянуть и тянуть эту песню, «обнявшись, как родные братья»!..»
Именно в эпоху «раннего реабилитанса», в 1958 году, «либерально-прогрессирующий» молодой поэт Евгений Евтушенко не только заметил эту тягу культурных людей к «блатняку», но даже оперативно осудил ее в известном стихотворении «Интеллигенция поет блатные песни»:
Интеллигенция
поет блатные песни.
Поет она
не песни Красной Пресни.
Дает под водку
и сухие вина
Про ту же Мурку
и про Енту и раввина.
Поют
под шашлыки и под сосиски,
Поют врачи,
артисты и артистки.
Поют в Пахре
писатели на даче,
Поют геологи
и атомщики даже.
Поют,
как будто общий уговор у них
или как будто все из уголовников.
С тех пор,
когда я был еще молоденький,
я не любил всегда
фольклор ворья,
и революционная мелодия —
мелодия ведущая моя.
И я хочу
без всякого расчета,
чтобы всегда
алело высоко
от революционной песни что-то
в стихе
простом и крепком,
как древко.
М-да… Последняя строка говорит сама за себя. Сравнить стих с древком — все равно что сравнить его с поленом. При этом как-то не особо верится, что писал стихотворец «без всякого расчета». Уж очень торопился побыстрее отмежеваться от интеллигентствующих собратьев. Погромче возопить: я — свой, я совейский! Ну, так, на всякий случай…
Однако по сути Евгений Александрович ошибся. На это обратил внимание тот же Бахнов, отметив, что в блатном интеллигентском репертуаре тема Красной Пресни все-таки существовала. Правда, зэки смотрели на этот предмет несколько в другом ракурсе:
А завтра рано покину Пресню я,
Уйду с этапом на Воркуту.
И под конвоем в своей работе тяжкой,
Быть может, смерть свою я там найду.
Да, в каторжанской истории Пресня ассоциируется не с революцией, а с тюрьмой…
Впрочем, через пять лет Евгений Александрович создает совершенно другое стихотворение, посвященное Джону Апдайку, — «Граждане, послушайте меня…»:
Я на пароходе «Фридрих Энгельс»,
ну а в голове — такая ересь,
мыслей безбилетных толкотня.
Не пойму я — слышится мне, что ли,
полное смятения и боли:
«Граждане, послушайте меня…»
Палуба сгибается и стонет,
под гармошку палуба чарльстонит,
а на баке, тоненько моля,
пробует пробиться одичало
песенки свербящее начало:
«Граждане, послушайте меня…»
Там сидит солдат на бочкотаре.
Наклонился чубом он к гитаре,
пальцами растерянно мудря.
Он гитару и себя изводит,
а из губ мучительно исходит:
«Граждане, послушайте меня…»
Эх, солдат на фоне бочкотары,
я такой же — только без гитары…
Через реки, горы и моря
я бреду и руки простираю
и, уже охрипший, повторяю:
«Граждане, послушайте меня…»
Понятно, что это — не апология блатной песни, хотя рефрен в конце каждой строфы — прямая цитата из уголовной баллады «Гоп со смыком»:
Граждане, послушайте меня!
Гоп со смыком — это буду я…
И все же сделана хотя бы попытка понять, увидеть: так называемая блатная песня — это на самом деле песня народная. И за ней, видимо, стоит что-то большее, нежели пропаганда уголовщины. Что-то действительно способное тронуть человека. Однако в 1975 году Евтушенко опять публикует свою «Интеллигенцию» — в новой редакции…
Но интеллигенция упорно пела этот самый «блат»! Причем он стал даже авторским — благодаря «уголовным» песням Владимира Высоцкого. Эта песенная культура существовала неофициально, подпольно — но была не менее популярна, нежели официальная эстрада. От нее тянется ниточка и к бардовской песне, какими бы далекими эти явления ни казались. Вот что вспоминает Бахнов: «Где-то с год назад, разрывая бумажные завалы, я откопал свою старую тетрадку. Пропыленный коленкор, 96 листов, цена 44 коп. На странице, долженствовавшей изображать титульный лист, выведено: «Блатные песни». «Таганка», «Ты была с фиксою — тебя я с фиксой встретил» и прочие шедевры действительно «блатной» лирики перемежаются песнями Окуджавы, Визбора, Галича, а на последних страницах — Высоцкого. Что, видимо, тоже характерно для тех времен. Почему? Думаю, все потому же: «бардовская» песня официально не существовала — в точности так же, как и «блатная». Первая пластинка Окуджавы вышла в 1976 году, пластинки Высоцкого по-настоящему стали выпускать лишь после его смерти, а для того, чтобы всплыло имя Галича, понадобилась перестройка…»
А от бардов тянется дорожка и к русскому року. Борис Гребенщиков на пресс-конференции в Тольятти 24 февраля 2005 года признавался: «Бабушка еще в семь лет подарила мне семиструнную гитару. Первая песня, исполненная мной, была «Гоп со смыком — это буду я». С тех пор мое несомненное братство с авторской песней — нечто само собой разумеющееся. Но также должен заметить, что со времен написания «Гоп со смыком» качество песен немного стало хуже. Они стали более пошлыми, и в них появилось очень много сахара».
Многие творческие люди прекрасно осознают, что уголовно-уличный низовой фольклор — неотъемлемая часть российской культуры. Появляется даже своеобразная мифология «блата».