KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Публицистика » Станислав Рассадин - Никогда никого не забуду. Повесть об Иване Горбачевском

Станислав Рассадин - Никогда никого не забуду. Повесть об Иване Горбачевском

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Станислав Рассадин, "Никогда никого не забуду. Повесть об Иване Горбачевском" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Горбачевский — преображенец?

Несуразица наиочевиднейшая: он был подпоручиком 8-й артиллерийской бригады (а не Черниговского полка, тут и в некрологе неточность). И все же повременю обсуждать чьи бы то ни было сведения н какие бы то ни было слухи. Рано. Не заслужил. Однако и в самом деле — почему не вернулся? Почему, отбыв каторгу, не заторопился, подобно прочим, позабыть ее и с непостижимым упорством выбрал местом для поселения тот же Завод? А когда объявили столько лет ожидавшийся манифест — почему не поехал за всеми в Россию? Что удержало вначале и держало до смерти? Любовь? Иные привязанности? Бедность? Что-то еще? Что?


Меня как ограбили.

Я словно бы — вот она, вот! — держал в руках свою кровную собствеппость, глазел на нее, щупал, на зуб пробовал, и вдруг навалились, вырвали, поминай как звали.

Пишу с отчаянием, так, что чуть не ломается перо: У Горбачевского были записки! Б ы л и!!! Это, по всей видимости, достоверно: сам рассказывал Алексееву, что написал порядочную тетрадь, но в один прекрасныи… кои черт!., несчастный день собрался куда-то уехать надолго, подумал, кому бы рукопись поручить, и, не надумав, взял да и швырнул в топящуюся печь.

Вот и все. А сколько и чего мог припомнить и собрать этот вечный затворник, испытавший оба вида затворничества: сперва казенный ключ торчал в запоре с внешней стороны, потом его собственный ключ — с внутренней. У такого человека просто не могло не быть, как кто-то сказал, обратного ока.

Сегодня я Горбачевского почти ненавижу.

При Петре, кажется, в пору разысканий по делу царевича Алексея был издан указ, запрещающий под страхом смертной казни писать запершись. Мудро, должен признать. Указа давно нет, а след остался: нынче сами пишущие казнят то, что ими написано взаперти.

Вот привычка, самая дурацкая из всех дурацких: пока не вспомню позабывшееся вдруг пмя или то, откуда выхвачена случайная строка, покою мне не будет. Целый день бормотал под нос: обратное око… обратное око…

Слава богу, вспомнил. Князь Вяземский. Если не ошибаюсь, так: «Мне все одно…» Или: все равно? Ну, да это все равно и все одно. «Мне все одно: обратным оком (вот опо, треклятое!) в себя я тайно погружен, и в этом мире одиноком я заперся со всех сторон. Мне любо это заточенье, я жизнью странной в нем живу: действительность в нем сновиденье, а сны я вижу наяву!»

Вспомянуто — и с плеч долой.

NB — а умер-то Горбачевский не 20 февраля, но 9 января 1869 года; господин некрологнст невзначай подарил моему соседу шесть недель земного существования.

БЕССОННИЦА

1868 года. Декабря 7 дня

«С октября не выхожу из комнаты… что дальше будет, не знаю. В моей жизни, кроме скуки, горя — ничего не вижу и не предвижу лучшего; никого при мне нет близкого — все это разъехалось, разлетелось, все бегут из Завода, один по охоте, другие по надобностям. Я один остаюсь на месте, как гнилой верстовой столб, мимо которого мелькают люди и происшествия. Прощайте, буду писать…»

И.И. Горбачевский — В. А. Обручеву.

И на-а штыке у чисаво-ова…

Все как повелось. Как во всякую ночь, когда ласковый пьяница Насонов добудет вольную копейку и, сделавшись не по преклонному возрасту шумен, возмутит тишину, то есть нахально вмешается в неумолчно-однообразный шум железоделательного завода, к которому ухо так приучилось, что стало принимать его как бы уже за самую тишь.

Черт бы с ним и на этот раз, да только-только отпустила боль и удалось наконец забыться.

Конечно, и дальше все воспоследует, как оно и должно воспоследовать. Забрешут псы… так и есть, брешут… грохнет соседская ставня… точно так, грохает, и пропнк-новенпо-сиплый со сна бас доменного мастера Иродиона Бывших изъявляет благородное негодование в выражениях, вполне достойных случая.

Чу! — как пишут поэты. Затаился певец. Неужто дрогнул и отступил?

Сварливо скрипнула ставня, которую затворил, отругавшись, немузыкальный доменщик, псы успокоенно приумолкли — и сразу радостно заторопились неверные шаги, и нетихую заводскую тишину опять разрезало удаляющимся, но победным:

Горит полночная-а звезда…

Иван Иванович рассмеялся тихонько, боясь потревожить холодную гадину, которая свернулась где-то в самом низу живота. Молодчина, старик. Есть еще порох. Живем.

Эта песня давно тревожила его по-особенному. Он услыхал ее уже на поселении от новопригнанных каторжан, и певун-кандальник, исхитрившийся и в страшной своей одежке выглядеть лихачом-кудрявичем, помнится, пресерьезно уверял его, будто сочинитель песни — из разбойных знаменитостей. То ли небезызвестный Гусев, толи, выше бери, сам Ванька Каин, который, как слышно, и впрямь распустил по свету не один десяток песен; даже «Не шуми ты, мати зеленаядубравушка» и та, говорят, его.

Разбойники так разбойники, что о том толковать. И вдруг время спустя, когда Иван Ивапович гостил в Селенгинске у сердечного друга Мишеля Бестужева, в его семейном просторном доме, где, однако, встретившимся приятелям никак ие сыскать было уединенногоуголка, куда то и дело не заглядывали бы запятая хозяйством казачка-жена, трое резвых детей и старуха-няня, сбившаяся с ног от их резвости, — так вот, там-то средь разговора к случайному слову пришлось, что громкоизвестные варнаки тут ни сном ни духом. А про часового, проштык и про все прочее сочинил Мишелев петербургский знакомец, с каким видались они у покойного Рылеева, — полковник Глинка.

— Который же Глинка? — полюбопытствовал тогда Горбачевский, и Бестужев не удержался обругать его за то сморгонским студентом.

— Каким, каким? — опять не понял Иван Иванович. И уж тут Мишель, празднуя полное свое торжество, картинно развел руками, не упустив при этом возможности дать мимоходом ловкий и ласковый подзатыльник малолетнему сынишке, в ту минуту тащившему у него из-под руки рукописный лист, дабы превратить эту ненужность в кораблик или петушка. После чего и разъяснил, напустив на себя нестерпимо скучающий вид, что, во-первых, гостю всенепременно следовало бы знать, что под Вильной, в местечке именем Сморгонь, Радзивиллы держали — а возможно, и держат, пес их разберет, — академию для медведей, каковых, обученных разным кунштюкам, потом рассылают по всей Европе. И, стало быть, eго непонятливый собеседник и есть не кто иной, как медведь, сидящий невылазно в своей петровской берлоге, и, сверх того, покамест медведь необученный.

— Видать, потому и сижу в Петровске, что до Европ не созрел, — собрался было лениво парировать Иван Иванович, но Бестужев выговорить не дал, присовокупив, что, во-вторых, не будь он медведем и невеждою, то мог бы слыхать, что полковник Глинка состоял для поручений при графе Милорадовиче, имея притом касательство к тайному обществу. Не настолько, впрочем, близкое, чтобы разделить сибирскую их судьбу: отделался ссылкой в Петрозаводск.

А стихи сии, вопреки мнению легковерных обитателей захолустий, из которых их тщетно выманивают разумные друзья, Глинка сочинил не только что сам, но — тут Бестужевнаконец бросил дурашливый тон — к тому ж словно бы и про себя самого.

— Про нас. Уразумел, медведюшка?

Не слышно шуму городского,
В заневских башнях тишина,
И на штыке у часового
Горит полночная луна.

С того разговора и угнездилось это в его памяти, уж такой нестихолюбивой. С чего бы? Понять это Иван Иванович не мог, но какая-то загвоздка тут, верно, была.

Он припомнил сейчас…


Вот оно: он припомнил…

Вот то, что смущает автора повести, и потому он сейчас попробует выйти к читателю как есть и в чем есть, ни за кого не прячась и ни в кого не пытаясь перевоплотиться. Автора мучат сомнения, и порождает их его герой. Порождает именно тем, и только тем, что был. Был, жил, существовал, и вот эта его несомненнейшая реальность давит на сознание автора, а может быть, кто знает, и читателя?

Во всяком случае, первому как-то вроде даже совестно писать: «Он подумал, что… Ему показалось, будто…», у второго же всегда есть право усмехнуться: дескать, поди проверь, что там на самом деле казалось и думалось. И даже поймать автора на слове: совестно, а все-таки пишешь!

Да, пишем (пишу), потому что жгуче-любопытно вычислить или хоть догадаться — по обрывочным сведениям, по полузатоптанным следам, — что же именно «он» мог думать о том-то и чувствовать тогда-то. И важно, нужно восстанавливать судьбу, заполнять неизбежные провалы исторической памяти за неимением лучшего материала своим вымыслом, который с деликатной поправкой называют домыслом.

Важно. Нужно. И все же…

У художественной литературы есть право, щедро дарованное и историческому ее жанру: воображать то, чего не было, но могло быть. Право счастливое, которым словесность и держится, но у писателя, прикасающегося к истории, есть еще и простая обязанность: узнавать, как jue было. Узнавать, трезвей трезвого понимая, что всего и с абсолютной точностью никогда не узнаешь, — что ж, если путь постижения нескончаем, то и пойдем по нему до конца, которого нет.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*