Глеб Успенский - Статьи
На это я скажу следующее.
28 декабря, в 8 часов вечера, я, нижеподписавшийся, вместе с толпою других, знавших Некрасова при жизни, — был в его квартире на панихиде. Комната была набита битком — и кого-кого только здесь не было!.. Литераторы, охотники и игроки — вот категории, на которые можно было подразделить всю массу посетителей, — не говоря о толпе "просто" почитателей, о массе молодых людей, мужчин и женщин… Некрасов, исхудалый до невероятности, лежал мертвый, бездыханный, закинув почти навзничь измученное лицо свое, на котором как бы покоилось выражение "другого мира", чего-то совсем нездешнего, чужого… Он точно был объят чем-то до того "иным", какой-то такой, никому непостижимой, да и ему непонятной, но поглощавшей его заботой, — что, казалось, именно только потому и не мог слышать того, что кругом его делалось… ведь трудно, по крайней мере на первых порах, убедиться, что вот этот труп, ваш близкий, знакомый, родня… не слышит, не спит… Не умев отделаться от этого неосновательного впечатления, я невольно спрашивал (не знаю, не то себя, не то Некрасова), неужели он не слышит толков и пересудов, которые идут вокруг него?.. А толки шли: и к какой бы из названных трех групп — литераторов, охотников и игроков — вы ни подошли, в каждой группе говорят о каком-то другом Некрасове, вовсе не таком, о каком говорят в других. В одной группе он литератор, поэт печали, наша изболевшая общественная совесть, в другой он богач, тысячник, человек, живущий на широкую ногу; тут идут расспросы о его состоянии, высчитывают выигрыши, проигрыши; в третьей группе он раб страстей, человек удачи, ловкости, наживы и т. д.
Но достаточно было взглянуть на всего Некрасова, останки которого, отданные смерти, лежали перед вами, достаточно было соединить воедино все составные части, на которые делили его суждения кружков, чтобы вместо этих, дурных и хороших, кусков из Некрасова вышла большая, замечательная фигура, так как даже и куски-то Некрасова по объему очень велики…
Я на все бесполезно дерзал, –
сказал он в одном из своих стихотворений, — и с точки зрения этого "дерзания" Некрасов куда выше своих погодков, далеко не на все и далеко не дерзавших, хотя и одержимых теми же самыми нравственными несовершенствами, как и Некрасов. Не дурные страстишки, а "страсти", быть может также иной раз не особенно доброкачественные, "обуревали" его. Он "не приволакивался", "не улепетывал", как улепетывали "холоднокровные" гг. Рудины всех сортов при роковых результатах своих подзадоривающих на страсть глагольствований, — а отдавался страсти, не помня себя, не умея сдержать себя, несся в бездну ее и потом рыдал от жгучей боли… "Он по целым ночам, — говорили в кругу игроков, — высиживал за картами, не вставая, не разгибаясь…" Опять-таки тут видна сила страсти, не похожая на желание губить время за зеленым столом и уйти в одиннадцатом часу домой с приятным сознанием выигрыша… Словом, что ни тронешь в Некрасове — везде сила и страсть, силы добродетелей, пороков, ума, сердца — все в больших, сильных размерах — и все вместе — один Некрасов… Правда, вокруг Некрасова носятся какие-то, как говорит он сам в одном из последних стихотворений, "дорогие тени" людей, портреты которых на него Укоризненно смотрят со стен.
Но опять-таки: на кого не только из сверстников Некрасова, но и на кого из нас с вами, читатель, эти тени не смотрят укоризненно? "Некрасов мог… Он был богат", — говорят обыкновенно в объяснение, своего права порицать некрасовскую апатию. Но богат и Тургенев, богат Толстой, богат Краевский; богат, и очень, Благосветлов (дом); вся литература сию минуту в общей сложности очень богата. Гораздо богаче и Некрасова и даже Суворина, у которого, говорят, что-то несметное число подписчиков… А между тем тени "живых людей" продолжают оставаться тенями… где и в чем беда? Все мы, — за исключением, конечно, живых теней, — не похожи ли на бедного Некрасова, с тою только разницей, что находим в себе смелость сваливать вину на другого… И на кого же? — на Некрасова, который изболел не втихомолку, не в уголку, а на виду всей русской земли, теми самыми болями, какими больны и мы все до единого… Нет, нельзя, невозможно вспоминать на могиле Некрасова о том, что он "разъезжал в каретах", играл в карты… "выиграл миллион" [4] и проч. Невозможно потому, что Некрасов — наиискреннейший выразитель сущности русской души — страстной, жаждущей жизни, испорченной тысячами дурных влияний, рвущейся из этих пут на волю, к свету, к правде, души — страстной, больной, бездомной и испуганной… Это русский человек весь как на ладони, и к тому же громадный и именно русский поэт. Его место не в храме русской славы (в хрестоматию он пройдет, несмотря на то, что гг. Беловы и не пускают его туда), — а там, где живет и целыми гнездами залегает русская печаль, плач, скрежет зубов… Помня именно только это последнее качество Некрасова, пять тысяч человек провожали его в последнее жилище с глубоким горем и венчали его свежую могилу целой горою венков… не лавровых… нет!.. еловых, наших русских…
ПРАЗДНИК ПУШКИНА
(Письма из Москвы — июнь 1880)
…Вчера, 8-го июня, музыкально-литературным вечером в залах Благородного собрания окончились четырехдневные торжества в честь открытия памятника. Пушкину, и сегодня же мне бы хотелось передать вынесенные впечатления. Следовало бы, минуя все ненужное и не идущее к делу, прямо начать речь о том, что осталось от этих торжеств самого существенного, ценного, достойного памяти, но именно "свежесть-то впечатлений" торжества, которое только вчера окончилось, и не позволяет сделать этого так, как бы хотелось. Существенное и ценное пока еще тонет в шуме и громе ораторских речей, бряцании лир, в звуках музыки, в треске бесчисленных аплодисментов, в беспрестанных криках "браво" и "ура", в звоне ножей, вилок, стаканов и рюмок, в чмоканье поцелуев, — все это вместе сильно мешает сосредоточиться на нравственном значении минувшего торжества. "Нечто сербское" — определяют "Современные известия" общий "облик" миновавшего торжества, и, как, повидимому, ни нелепо это уподобление, но оно все-таки недаром сорвалось с пера г. Гилярова-Платонова.
Во время сербской войны, как известно, энтузиазм, желание жертвовать плотию и кровию, имуществом, достоянием, жизнью и множество других человеколюбивых качеств слились в дружном и восторженном стремлении к освобождению братьев, о существовании которых очень и очень многим было ничего ровно неизвестно, — то есть соединились в восторженном неведении самого существенного. Нечто подобное было и в пушкинском торжестве: желание чествовать, убеждение в необходимости чествования, хотя бы только ввиду того, что памятник Пушкину уже готов и давно уже пугает прохожих своим белым саваном, что, наконец, на чествование уже отпущены деньги и что г. Оливье уже приторговывает аршинных стерлядей, все это совершенно "по-сербски" сгрудилось вокруг имени, которого великое множество действующих лиц совершенно не знало, а другие — весьма солидно позабыли.
Но, не говоря об этом, самый факт торжества в честь писателя, как и война за освобождение братьев, дело также очень мало знакомое громадному большинству присутствовавших и участвовавших не только в качестве зрителей, но даже и в качестве деятелей.
Мирное торжество! Торжество в честь человека, который знаменит тем, что писал стихи, повести, — когда это видывали мы все, здесь на торжестве присутствующие, когда видывала это Москва? Будь это торжество чем-нибудь вроде крестного хода, напоминай спасителя отечества, Минина и Пожарского, — все это известно и знакомо последнему ребенку. В подобных привычных случаях всякий русский человек, сановник он или пожарный солдат, купец, мещанин, простой уличный мальчик, обыкновенная баба, продающая калачи, кухарка — словом, люди всех званий и состояний отлично хорошо знают, когда надо и где надо стоять или куда бежать, что, где и как кричать, когда бросать вверх шапки. Все и всем это известно. Но Пушкин… Что это такое? Почему торжество перед обыкновенным барином, не только без палки ила сабли в руках, но даже и без шапки? Шапку снял и держит в руке. Кто он таков? Писатель! Что же это означает?
Имея некоторые основания знать, в какие громадные затруднения ставят подобные мирные торжества людей, повидимому совершенно близко стоящих к делу, хотя бы, например, художников, которым выпадает на долю сооружать статуи мирным гражданам, мы имели полное право подумывать и о тех затруднениях, в которые должны были стать люди, почти совершенно незнакомые с торжествами подобного характера. Если художник-скульптор должен по целым годам ломать голову над тем, чтобы добиться какой-нибудь возможности воздействовать и вкоренить в непривычное сознание обывателей значение и поучительный смысл в изображении вот этого "простого, обыкновенного человека с шляпой в руке"; если художник теряется, не имея под руками ни одного из тех аксессуаров, которые прямо и внушительно разъясняют толпе, в чем дело и зачем воздвигнута статуя, то есть, не имея возможности посадить своего героя на коня, не смея дать ему в руки саблю или свернутый в трубку исторический документ, не имея никаких оснований гордо закинуть его голову или усеять грудь своего героя знаками отличия; если, повторяем, для человека, специально знакомого с подобного рода делами, мирные торжества и мирные герои торжеств доставляют такую массу величайших затруднений, то что же, думали мы, должен испытывать член, положим, торговой полиции, гласный из трактирщиков или какой-нибудь почтенный владелец квасоварного и кислощейного заведения, которому, в качестве человека, поставленного в необходимость, как депутату, торжествовать, придется думать над составлением, положим, церемониала торжества? Во всяком ординарном торжестве всякий ив "жителей", имеющих свои "заведения", отлично хорошо знает, что всякая "церемония" требует молебствия, угощения и "ура"; но что ему может быть известно по части такого торжества, как торжество Пушкину? Мы сомневались.