Денис Драгунский - Бог, страх и свобода
Направо пойдешь, налево пойдешь, прямо двинешься… Три дороги, три богатыря, запнувшиеся о камень безбожной свободы. Маяковский, Короленко, Горький. Маяковский сказал революционному аморализму безусловное «да» и своим самоубийством напророчил гибель вождей так называемой ленинской гвардии, изобретателей мясорубки, первыми сгинувших в ее горловине.
Короленко сказал столь же безусловное «нет» и беззвучно исчез в голодной Полтаве, оставшись в школьных хрестоматиях автором трогательных и скучноватых «Детей подземелья». Умнее всех оказался Горький. Авансировав свою моральную безупречность перед нынешними строгими судьями с помощью «Несвоевременных мыслей» (как чуть раньше авансировался перед большевиками с помощью романа «Мать»), Горький принялся строить компромисс. Увы! Поле исторической битвы осталось за ним. Компромисс между людоедской практикой государства и естественным стремлением к мирной домашней жизни создавался по мере того, как расхристанные бойцы революции заменялись аккуратными чиновниками. Этот компромисс, подменивший былую гармонию Дома и Мира, представлял собой устойчивую смесь, составленную из военно-бюрократических традиций, верности приказу, а иногда и слову, из преданности начальству и узкому кругу близких, а также из своеобразных заменителей честности. Каждый, даже самый жестокий и тупой, чиновник хоть раз да за кого-то заступился, хоть раз да возразил начальнику, и не уставал напоминать об этом блистательном факте. Сюда же обычно прибавлялась и элементарная добродетель в семейной жизни. По мере ослабления репрессий (1950 — 1970-годы) сформировался комплекс «лично порядочного человека», с ударением на слове «лично», что подразумевало всеобщую замаранность в непочтенных общественных делах. Личные связи между людьми делались тем сильнее и важнее, чем больше ослабевали политические. Страх из недостойного чувства превратился в уважительную причину политического безразличия. «Почему же вы молчали?» — «А мы боялись!»
Но вне политики на «лично порядочного человека» можно было, безусловно, рассчитывать. При этом мера его житейской надежности была прямо пропорциональна степени его консерватизма. Морально растленное общество сковывалось ритуалами «порядочности». Очевидно, здесь мы имеем дело с нравственной ценностью традиции как таковой. Традиция обладает странным свойством уравновешивать доброе и злое, сглаживать, примирять противоречия. Отказ от традиции — даже во имя свободы — оборачивается уничтожением норм человеческого общежития, разрушением более или менее приемлемых форм социального поведения. Что за мораль идет на смену революционному аморализму и застойно-консервативному кодексу «личной порядочности»?
В большой политике наши крайние радикалы выдвигают почти исключительно негативные программы, исполненные подросткового разрушительного энтузиазма. Духовная связь с большевиками, постоянно вменяемая радикалам в вину, на самом деле весьма поверхностна. У тех была вполне определенная цель — овладеть громадной страной и править ею к собственной выгоде. Радикалы же стремятся к распаду империи и к еще более бесчеловечному и бессмысленному разделению людей, чем классовое размежевание.
Казалось бы, классовая борьба — куда уж более! Оказалось, есть — национальная сегрегация… Потоки беженцев, погромы, пограничные войны, ужасающая судьба полукровок — вот реальное содержание радикальных и демократичных словес о свободе, суверенитете народов и избавлении от диктата Центра. Большевики шли на террор сознательно, радикалы же не видят — или не желают видеть — кровь невинных обывателей за увлекательными политическими декларациями.
Весьма отвлеченные соображения радикалов не складываются в сколько-нибудь последовательную (даже аморальную!) систему норм и ценностей. Негативные, разрушительные устремления радикалов порождают не аморализм, как у революционеров-большевиков, а имморализм. Печальный парадокс — взгляды консерватора мне глубоко противны, но он, так или иначе, морален, и я могу на него по-человечески положиться, или вести с ним адекватный диалог, или, по крайней мере, прогнозировать его действия. Политические воззрения радикала сами по себе и справедливы, и, бывает, даже гуманны, но он имморален, и поэтому на него трудно рассчитывать и в обычной жизни, и даже в собственно политической деятельности.
Об этом же говорят бесконечные расколы, размежевания и взаимные обвинения внутри радикальных движений. Зачем в партии, в депутатской группе по пять сопредседателей? Сопредседатели обычно бывают в смешанных комиссиях — по числу сторон, — а здесь-то почему? Боятся чьей-то единоличной власти. Из-за спины свободы, как и семьдесят лет назад, выглядывает страх, и снова Дом приносится в жертву Миру, и снова маленький человек пойдет на плаху во имя чего-то великого и прекрасного. Маленький человек всегда проигрывает в большой политической игре.
Возвращение к Богу тоже грозит превратиться в игру — воздвижение храмов, пышные празднества, присутствие духовенства на любом мало-мальски значительном собрании («А представители духовенства?» — строго вопрошает проректор, просматривая списки приглашенных на вечер памяти известного профессора-филолога). Но нам, чтобы вернуться в моральное пространство цивилизованного мира, необходима своя Реформация. Не выстаивать литургии, совершаемые на малопонятном старославянском языке («аще» и «дондеже»), а вдумчиво читать Писание. И стараться жить по Писанию. Но это еще далекодалеко впереди. Сначала надо просто научиться жить.
Но как? Кто научит? Опять приходится надеяться на тех, кто живет в благополучии духовном и телесном, — проще говоря, на развитые страны. Конечно, они прекрасно понимают, что без их помощи маятник страха и свободы разметает Россию, превратив ее в бездонную воронку, которая втянет в себя беззаботный мир. Поэтому они непременно будут нам помогать. Но мы сами — неужели мы только черная дыра на карте, которую цивилизованный мир, спасая себя, будет вынужден как-то залатать? Или мы представляем для мира какую-то положительную ценность?
Я думаю, что да. Россия-СССР накопила гигантский опыт, политический и человеческий, связанный с бесконечными попытками осуществить неосуществимое. Политический опыт — проработка тупиковых государственных, экономических, социальных, национальных моделей. Человеческий опыт — опыт страдания, терпения, выживания в невыносимых условиях. Этот опыт принадлежит всему человечеству — без этого опыта миру не раз придется заглядывать в пропасти, в которых уже побывала Россия.
Написано в январе 1991 года («Век ХХ и мир», 1991, № 1)
У НАС БЫЛА УЖАСНАЯ ЭПОХА
Пятнадцать лет назад не стало СССР. Давно или недавно? Я помню тот август ясно и ярко. И не я один. Но подробности и картинки уже не так интересны. Хотя есть очень любопытные и поучительные детали.
Гораздо важнее другое. Уже подросла молодежь, которая не помнит «той страны». Потому, что в ней не жила. Просто физически: ребята родились после 21 августа 1991 года, и сейчас им пятнадцать лет. То есть почти взрослые люди. А те, которые родились за три, четыре, пять, а то и за десять лет до этого, — и вовсе взрослые, безо всяких «почти». Могут заключать брак, избирать и быть избранными, владеть имуществом и совершать с ним сделки. У многих хорошо получается — особенно что касается сделок. Но СССР они тоже не помнят. Напрочь. Потому что запомнить не успели.
Возникает странный сдвиг исторической памяти.
С одной стороны, кажется, что все всегда было так — или почти так, — как сейчас. Однажды я написал: «Будь честен. Не любишь либералов — выброси мобильник».
Меня просто не поняли. Люди начисто забыли, что при советской власти источник альтернативной информации был один — транзисторный радиоприемник. Маленькое глуховатое ухо, приникшее к стене, отгораживавшей страну от всего мира. Связь была односторонней: мы слушали то, что нам говорили. Задать вопрос или высказаться самому было невозможно и опасно. Даже позвонить за границу было крайне хлопотно — звонок надо было заказывать за сутки или более. Автоматическая междугородная и международная связь появилась в ходе реформ Ельцина — Гайдара. Тогда же в страну хлынули компьютеры, принтеры, копиры и факсы. Чуть позже — мобильные телефоны. Появился Интернет.
Это не просто техника — это инфраструктура свободы. Извините за такую прозу, но свобода без технического обеспечения — пустой звук. Такую свободу мы лопали за обе щеки в СССР. В советских учреждениях копировальные машины стояли в спецпомещениях за железными дверями, и, чтобы скопировать любую бумажку, надо было брать спецразрешение. Когда множительная техника появилась в свободной продаже — цензура исчезла.
Помнится, один замечательный советский писатель публично призывал правительство запретить свободную продажу копировально-множительной техники. В просторечии — ксероксов. Он болел душой за родную советскую власть, но не только за нее — за родную советскую литературу тоже. «Это что же получается? Каждый будет печатать, что ему вздумается?» Честно говоря, его опасения были не напрасны. Свобода печати уничтожила советскую литературу. Не надо пугаться. Отдельные хорошие или популярные у читателей книги остались, разумеется. Даже книги этого встревоженного писателя, который со страху на минуточку подался в провокаторы, — его книги остались тоже. Потому что писатель, несмотря на свою омерзительную политическую позицию, был и остается великолепным стилистом, мастером прозы. Такое бывает — например, во Франции именно таков был нацистский прихвостень Луи-Фердинанд Селин. Короче говоря, художественные тексты остались, а советская литература, как ленинско-сталинское изобретение, как особый институт, как совокупность учреждений и правил — от Союза писателей до неписаных законов партийности и народности, — исчезла.