Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т.24. Из сборников:«Что мне ненавистно» и «Экспериментальный роман»
Однако вот что происходит сейчас, в эпоху широкого интереса к психологическому и физиологическому анализу. Ветер дует в паруса науки; хотим мы того или нет, обстоятельства толкают нас к тщательному изучению фактов и явлений. Всякая вновь заявляющая о себе творческая личность ныне решительно становится на путь правдивого изображения действительности. Несомненно, что дух эпохи — это реализм, или, точнее говоря, позитивизм. Поэтому я не могу не восхищаться людьми, связанными, как мне кажется, между собой некоей общностью — общностью, определяемой временем, в которое они живут.
Но пусть завтра явится иной, ни на кого не похожий гений, который пойдет наперекор всему привычному, могучей рукой распахнет перед нами дали и пригласит нас в совсем новую страну, по праву принадлежащую ему одному, — такого гения я встречу с восторгом. Я никогда не устану повторять: я ищу людей, а не манекенов, людей, состоящих из плоти и крови и открывающих нам свое заветное, а не лжецов, не кукол, набитых опилками.
Мне пишут, что я расхваливаю «живопись будущего». Не знаю, что под этим подразумевается. Я считаю, что каждый гений вырастает самостоятельно и не оставляет учеников. А живопись будущего меня мало волнует; она будет такой, какой ее создадут художники и общество завтрашнего дня.
Поверьте мне, сейчас самое страшное пугало — именно темперамент, а не реализм. Каждый человек, непохожий на других, уже вызывает недоверие. А как только толпа перестает понимать что-либо, она начинает смеяться. Для того чтобы люди могли понять гения, их надо долго воспитывать. История литературы и искусства — это длинный мартиролог; в ней рассказывается о множестве случаев, когда великие проявления человеческого духа встречались глумлением и улюлюканьем.
В Салоне есть реалисты, — я уже умалчиваю о темпераментах, — есть художники, которые стремятся показать подлинную действительность, воспроизводя все, что в ней есть грубого и жестокого.
Чтобы убедительнее доказать, что мне наплевать на большую или меньшую точность наблюдений в живописи, если в ней не чувствуется могучая индивидуальность, которая дает картине жизнь, я хочу высказать свое мнение — совершенно откровенное — о картинах гг. Моне, Рибо, Воллона, Бонвена и Руабе.
Творчество гг. Курбе и Милле я пока оставлю в стороне, так как им я хочу посвятить отдельный очерк.
Признаюсь, что больше, чем другие картины, мое внимание привлекла «Камилла» Моне. Вот поистине картина, полная жизни и энергии! Прежде чем она попалась мне на глаза, я долго бродил по пустым и холодным залам, устал от того, что ни в одном из них не натолкнулся ни на что мало-мальски талантливое, и вдруг заметил на одном полотне эту молодую женщину, в длинном, волочащемся по земле платье, уходящую от зрителя куда-то вдаль, словно в стеке перед ней пробита дыра. Если бы вы знали, как приятно восхититься чем-нибудь, когда уже устанешь смеяться и пожимать плечами!
Я не знаком с г-ном Моне; я даже, пожалуй, раньте ни разу не вгляделся внимательно ни в одну из его картин. Тем не менее мне кажется, что я его старый друг. И это потому, что его картина рассказала мне целую историю, сильную и правдивую!
Да, да! Вот — темперамент, вот настоящий муж среди толпы евнухов! Взгляните на соседние полотна и вы увидите, какое жалкое зрелище они собой представляют рядом с этим окном, распахнутым в живую природу! Здесь перед нами уже не просто реалист, по сильный и тонкий интерпретатор, умеющий точно передать каждую деталь изображаемой им натуры, не впадая при этом в сухость.
Присмотритесь к платью на картине. Как передана фактура, плотность ткани! Материя падает мягкими складками, живет, она рассказывает о том, кто эта женщина. Да, это не платье для куклы, не кисея, в которую художники обряжают нынче своих бесплотных героинь, — это настоящий шелк, слишком тяжелый для тела из взбитых сливок, изображенного каким-нибудь г-ном Дюбюфом.
Вы хотите реалистов, вам нужны темпераменты, писали мне, — что ж, вот вам г-н Рибо. Я не считаю, что у г-на Рибо есть свой, присущий ему темперамент, и не считаю, что он правдиво изображает натуру!
Сначала о правдивости. Посмотрите на это большое полотно: Иисус в храме, окруженный книжниками; свет падает большими белесыми пятнами. Что за бескровные фигуры! Где в них жизнь? И это — реальное изображение? Но ведь голова этого ребенка, головы этих мужчин — полые, а в их дряблой и распухшей плоти нет костей! Не потому же все-таки, что персонажи в этой картине низменны, вы выдаете мне ее за реалистическое произведение? Я называю реалистическим произведение искусства, в котором есть жизнь, такое произведение, персонажи которого могли бы задвигаться и заговорить. Здесь же я вижу безжизненные существа, анемичные и бесформенные.
Я уже однажды сказал: бог с ней, с правдивостью, если лжет художник, обладающий сильным и своеобразным темпераментом. Казалось бы, у г-на Рибо есть все, чтобы понравиться мне. Но я вижу, что его скудный свет, его грязноватые тени совершенно предвзяты, — он навязывает природе свою индивидуальность и, надергивая оттуда и отсюда отдельные куски, складывает из них весь этот бесцветный мир. Беда именно в том, что он не создал решительно ничего, — его мир существует давным-давно. Это мир испанской живописи, немножко офранцуженный. Так что произведения его не только неправдивы и безжизненны, но даже не являются сколько-нибудь новым выражением человеческого гения.
Господин Рибо ничего не внес в искусство, не сказал нового слова, не выявил своей души, не раскрыл нам себя. Это темперамент бесплодный, встреча с ним ничего не дает ни уму, ни сердцу. Конечно, уж лучше такая имитация силы, такая, хоть краденая, индивидуальность, нежели те приводящие в отчаяние слащавые прелести, о которых пойдет речь дальше. Но какой-то внутренний голос говорит мне: «Берегись! этот художник коварен: он лишь кажется правдивым и исполненным силы, а копни поглубже — и найдешь только ложь и пустоту».
Реализм для очень многих — в том числе, например, для г-на Воллона — состоит в выборе грубого сюжета. В этом году г-н Воллон явил себя в качестве «реалиста», предложив нам для обозрения «Служанку на кухне». Молодая толстуха вернулась с рынка и сложила на землю принесенную ею провизию. Она выряжена в красную юбку и стоит, опершись о стену, обратив к зрителю свою широкую физиономию, выставляя напоказ обнаженные до локтей загорелые руки.
Я во всем этом никакого реализма не вижу, поскольку служанка эта совершенно деревянная и так хорошо приклеена к стене, что ее ничем не отдерешь. Все изображенные предметы в натуре, при ярком освещении, имеют другой вид. В кухнях обычно много воздуха, и каждый предмет не приобретает такого румяного, поджаристого оттенка. Кроме того, хотя во внутренних помещениях контрасты светотени бывают несколько смягчены, все же на самом деле они отчетливее, чем у г-на Воллона, и поэтому в его картине предметы словно лишены объема. Нет, действительность грубее, резче, чем это ее изображение.
Рисуйте хоть розы, господа, но если вы хотите называться реалистами — умейте сделать их живыми!
Столь же платоническим возлюбленным реальности кажется мне и г-н Бонвен. Сюжеты его взяты из реальной жизни, но его трактовка реальных предметов вполне годится для изображения тех же бесплотных фигур, каких рисуют многие модные нынче художники. В его манере есть какая-то сухость и поверхностность, которая лишает персонажи всякой живости.
«Бабушка», которую выставил г-н Бонвен, — добрая старушка, с Библией на коленях и чашкой кофе в руках. Лицо ее кажется мне напряженным и даже гримасничающим: оно слишком детально выписано; взгляд зрителя увязает в слишком уж любовно вырисованных морщинах; хотелось бы, чтобы черты не были такими дробными, чтобы они складывались в некое единство. А так внимание рассеивается, лицо, недостаточно отделенное от фона, сливается с ним.
Перед вернисажем изрядный шум был поднят вокруг полотна г-на Руабе «Шут Генриха III». Говорили о яркой индивидуальности, о смелом реализме. Я видел это полотно и не разделил восторгов, выраженных его автору заранее. Да, это честная работа, более крепкая, конечно, чем у г-на Амона, но весьма умеренной силы.
Я не разглядел здесь индивидуальности, о которой возвестили так громогласно.
Шут во всем красном держит на поводке двух догов, имеющих весьма благонравный вид; он смеется, показывая зубы, и напоминает одетого сатира.
Впрочем, дело не в сюжете; хуже то, что и собаки, и, особенно, человеческая фигура трактуются мелко. Здесь тоже детали мешают восприятию целого, тканям не хватает эластичности, руки шута похожи на палки, а лицо просто вылизано кистью.
Во всем этом я не ощущаю живого тела, и если кто и внушает мне симпатию, так это собаки: они выглядят на картине куда натуральнее, чем их хозяин.