Сергей Кургинян - Суть времени. Цикл передач. № 11-20
В этой ситуации пытаться вычёркивать духовное значение русского православия вообще, выступать с позиций примитивного атеизма — это просто подписывать самим себе смертный приговор.
И тут я перехожу к другой части деятельности, которая одновременно является и проблемой политической философии. Часть, о которой я сейчас говорю, — и деятельность, и политическая философия одновременно.
Деятельность и Политическая философияЯ перехожу к направлению «АЛЬМОР» (альтернативные модели развития).
Вопрос развития сам по себе настолько сложен, настолько открыт, что если мы занимаемся альтернативными моделями развития, то, прежде всего, мы занимаемся развитием как таковым.
Что такое развитие или историчность материального мира? Что такое история элементарных частиц? Что такое история вещества? Что такое история усложнения вещества? Как история усложнения добиологического мира (то есть его развития) соединяется с историей усложнения биологического мира (то есть эволюцией) и с историей развития человечества (то есть историей как таковой в узком смысле)? Как эти три истории объединяются вместе? Что является «развивателем»? Что именно развивается? И как построена эта диалектика развития — неразвития?
Это же сложнейший вопрос теории систем. Сложнейший вопрос астрофизики. Сложнейший вопрос современной биологии. Сложнейший вопрос современной математики, всего комплекса современных наук.
Теория развития как таковая находится в стадии становления. И внутри этой теории развития очень много места духу. Внутри самой строго научной, самой материалистической теории развития место тому, что мы называем «дух», открыто. Так о чём тут спорить в XXIвеке религиозным и нерелигиозным людям?
Каждый видит это по-своему, но все вместе видят одно — видят развитие как восхождение. Мы обсуждали с религиозными людьми, является ли рай высшей ступенью, идёт ли восхождение выше рая? Конечно, идёт. И все об этом знают. Есть огромный спор о том, что такое теория Большого взрыва. Это момент изгнания человека из рая, то есть это история греха (тогда вся Вселенная греховна)? Или это момент сотворения мира? Ведь это две совершенно разные концепции, которые по-разному видят мир и по-разному видят развитие.
Мы должны твёрдо понимать, что у развития есть враги. Есть силы, которые считают развитие отпадением, грехом, мерзостью. Но есть силы, которые считают развитие высшим благом. И эти силы находятся не в той или другой конфессии, они внутри одной и той же конфессии живут, сосуществуют. Мы должны разбирать внутриконфессиональный диалог, в котором есть место и контрмодерну, и модерну. А главное — и контрразвитию, и развитию.
Что такое все эти теории Золотого века, премордиальности и пр.? Это теории, игнорирующие развитие, считающие любое развитие отпадением, ухудшением. Но ведь это глубочайшим образом противоречит и великой христианской традиции, и традиции всех мировых религий.
Внутри этой точки зрения тоже есть какой-то свой смысл, и я убеждён, что этот смысл далеко не чужд тому нацизму, который сейчас очень сильно поднимает голову, и который так хотел воспользоваться нашим очередным покаянием. Обидно — пока что не дали… Была детская поэтическая притча: «Плачет киска в коридоре, у неё большое горе: злые люди бедной киске не дают украсть сосиски». Так вот, сосиски не дали украсть — пока что не дали. Не надо обольщаться — это не последняя попытка. Будет попытка гораздо более мощная.
Итак, в том, что касается АЛЬМОРа — альтернативных моделей развития, — мы будем, прежде всего, рассматривать саму идею развития как таковую. А дальше — крупнейшие проекты этого развития. К сожалению, на сегодняшний день людей, которые способны описать модерн как явление (я попытался это вкратце сделать и, может быть, ещё раз подчеркну какие-то черты модерна как явления и русской альтернативы этому модерну)… Так вот, людей, способных описать модерн как явление, очень мало. У нас вообще что-то происходит с нашей интеллигенцией… Я иногда читаю какие-то споры (и очень благодарен бываю за то, что они существуют), в которых мне пытаются присвоить то, чего нет, — и вдруг в этих спорах начинает просвечивать какая-то такая истина, которая, казалось бы, для всех очевидна, но которую никто не видит.
Господин Межуев сказал, что были два перестройщика: Кургинян и Яковлев. Перестройка Яковлева возобладала, а Кургиняна нет. Ну, как же — ведь революционеры французские никогда не переходили на сторону антиреволюционеров, и так далее, и тому подобное.
[Б. Межуев в заметке «Кургинян и перестройка» заявил, что его поражает бескомпромиссное отношение Кургиняна к перестройке, поскольку Кургинян — порождение этой эпохи. Он, как и Яковлев, был ее главным идеологом. «Робеспьер победил Дантона, а Дантон победил Лафайета — но каждый из них олицетворял альтернативный сценарий одной и той же революции. Было бы странно, если бы Лафайет в 1830 году стал осуждать революцию как таковую», — пишет Межуев. Кургинян, по словам Межуева, расцвел в эпоху «перестройки-1» и снова цветет в эпоху «перестройки-2»].
Начнём с того, что еслиуж речь идёт о перестройке, то перестройка не является революцией. Я посвятил гигантские интеллектуальные силы тому, чтобы доказать, что перестройка является скверной, отпадением, регрессом, деградацией, а вовсе не революцией. Я никогда не посягал на революцию как историческое деяние. Человечество восходит через революции, через смены способов своего существования. Общество усложняется, количество переходит в качество. Возникает великая новизна, страсть по этой новизне. Так горько люди двигаются вперёд. Это и есть их история. Поэтому Ромен Роллан и писал: «Революция как любовь. Горе тому, кто это отвергает».
Девятая симфония — это и есть революция. Но перестройка — это какофония, и она вообще не имеет никакого отношения к революции. Если даже формально посмотреть на это, то возникает простой вопрос: уж если что-то я там и пытался сделать, если сравнивать это всё с Великой Французской революцией, то я-то защищал коммунистическую систему, я хотел её реформировать. И был я в этот момент никем, решившим, когда люди, которые напитались дарами от коммунистической партии вдоволь, из неё сбежали, в неё вступить рядовым членом — не членом ЦК, не кем-то…
Яковлев был секретарём ЦК, который сказал, что он, начиная с 50-х годов, хотел разрушить коммунизм. Так Яковлев — Робеспьер? Или кто? О чём идёт речь? Давайте здесь расставлять точки над «i» не потому, что это какой-то спор, кем был Кургинян (это абсолютно не интересно), а потому что в этих вещах высвечивается очень серьёзный вопрос: может, Яковлев — не Робеспьер, не Марат? Он член Политбюро или кандидат в члены Политбюро, высший партийный функционер, выкормыш Суслова, который всё время в тайне, как он говорит, мечтал это всё разрушить. Он мечтал это всё разрушить, а я мечтал спасти. Я считал и считаю это великой ценностью. Я считаю, что спасти это можно было, только преобразовав. Но я же хотел это спасти! И сейчас хочу. Это первое.
Второе. Революционеры… Нужно иметь честность и сказать, что революционеры очень часто находились по разные стороны баррикад. Разве Керенский не был революционером? Был. Ну, и где он был в октябре 1917 года — на стороне Ленина? Он по другую сторону находился, в другом лагере. А Корнилов — он что, был чисто монархистом? Нет же. Там же так всё перепуталось… А Савинков?
Поэтому, даже просто с позиции исторической добросовестности, нельзя же так карты-то тасовать! Это же нехорошо, как говорила моя бабушка.
Дальше (и это самое главное, иначе вообще не имело бы смысла говорить). Великая Французская революция ни на секунду не посягнула на Французскую державу — вот что главное. Слово «патриот» откуда взялось? Это для наших либералов ругательное слово. Но насчёт «древа свободы, которое должно быть полито кровью патриотов» — это, кажется, не в России было сказано? И весь этот патриотизм, он был и французского, и американского разлива, он был связан с теми революциями. Все революции были патриотическими.
Ни Сен-Жюсту, ни Робеспьеру, ни Марату, ни Дантону, ни Мирабо, никому никогда в страшном сне бы не приснилось отделить кусочек французской территории, кроху. Революционные армии шли в Вандею с гильотиной, восстанавливая целостность, создавая французский государственный централизм, сплачивая это всё нацией, создавая новые регуляторы. Они были влюблены во французскую историческую личность, они всё время о ней говорили, они все время ощущали свою великую французскую традицию. Вот что такое Французская революция.
Где в перестроечном и постперестроечном процессе, где в этом 25-летии хоть один якобинец, хоть один жирондист? Назовите мне в либеральном (и любом другом) лагере кого-нибудь, кто пронизан страстью к государству, к державе, к величию нации — неотменяемой страстью для любого Робеспьера, для любого Сен-Жюста, для любого Кутона.