Энтони Берджесс - Хор из одного человека. К 100-летию Энтони Бёрджесса
Которую теперь я с облегчением начал покидать. Я зарезервировал билет первого класса в Саутгемптон у «Дина и Доусона», и тамошний клерк по каким-то причинам обеспокоился, что я не беру обратный билет. Мой чемодан, отмеченный наклейкой с большим красным «Д» для грузового трюма, агентство по перевозкам заранее отправило в Саутгемптон, саквояжи были почти собраны. За день до отъезда поднялся искупительный ветер, прошел дождь с градом, и появился мистер Радж с передовым отрядом своего багажа и продуктами для прощального карри, потрепанный, но все еще восхваляющий Англию мистер Радж. Карри был подобен исполнению Девятой симфонии Бетховена, которую мне довелось однажды слышать из усилителя, созданного персоналом Королевского общества инженеров-электриков и механиков, особенно последней части ее, где все кричит и бабахает — «К радости». И это потрясало, заставляло страшиться великого искусства. Отцовскому кашлю нечего было высказать после трапезы. Отец сидел в кресле, скорее опустошенный, чем наполненный, и трепетно раскуривал свою трубку, напоминая престарелого заслуженного литератора, которого не воспринимают, как слабоумного, несмотря на заикание и пустое выражение лица, — ведь в конце концов все читали прекрасные труды его зрелости. Отец мой, фигурально выражаясь, обессилел от еды.
Мистер Радж, согревая в длинных ладонях купленный мною бренди, произнес длинную речь. Он превозносил Денхэмов, старшего и младшего, их прошлое, настоящее и будущее, Британское Содружество, «План Коломбо», безымянный пригород, чьим обитателем он станет уже завтра, город, городской университет, красные городские автобусы, несозревших девочек и зрелых женщин, нейлоновые чулки, белокурые волосы. Уютный предвечерний сумрак сгущался, приближая его финальное слово (а что это за слово, можно было только гадать — Денхэм? Англия? Содружество? Раса? Красота? Дом? Шекспир?)
— Итак, — сказал мистер Радж, — я несу вам любовь. Да, любовь.
Он самодовольно ухмыльнулся в полумраке, над отзвучавшим оркестром блюд.
— Мир еще существует, потому что есть Любовь. Нам не нужно бояться, никогда, если мы в наших сердцах, если мы даем и обоюдно получаем величайшее человеческое сокровище. Любовь.
И потом нам пришлось выпить, сконфуженно бормоча «Любовь». Мистер Радж настоял, что сам вымоет посуду, Нет, сказал он, это ваш последний день в Англии, и он не может быть осквернен такими низкими делами, и не будить же ради этого доброго старика, вашего храпящего отца, измотанного и спящего у камина, одурманенного фенхелем, стручковым красным перцем и куркумой, тарагоном, шафраном, и тертыми базиликом и лавровым листом.
И когда он закончил мыть посуду, то серьезным тоном попросил меня пойти в гостиную для разговора.
Сев перед камином, он сказал:
— Я понимаю всецело, мистер Денхэм, всю природу ответственности, возложенной на меня. Я буду оберегать старого храпуна, уверяю вас, до последнего вздоха плоти моей. Когда вы вернетесь, я представлю его вам целым и невредимым. В болезни он будет присмотрен мной и растущим сообществом индийских студентов-медиков, искусных в медицине и науках. Он будет накормлен, я обещаю вам. Я буду лично оберегать его сон. Да не убоитесь, мистер Денхэм, ибо силы мои велики. И, мистер Денхэм, я обладаю оружием.
Мистер Радж вытащил из кармана маленький автоматический, отделанный жемчугом изящный дамский пистолет — тот самый «сердцеед».
— Откуда он у вас? — удивился я. — Это же пистолет Теда Ардена.
— Да, — засмеялся мистер Радж, — правильно, недели две назад, когда подтиральщик в баре притворился, что целится в меня, я отобрал пистолет и забыл вернуть вашему другу, хозяину паба. Но никто и не просил. У него много оружия, он и не заметит. А у меня, мистер Денхэм, много врагов. Мистер Браунлоу и молодчики с тонкими галстуками в башмаках на толстых подошвах. И, несомненно, все остальные. Человеку из Азии здесь приходится нелегко. Но, мистер Денхэм, у меня никогда не будет причины применить его. У меня пока что и патронов нет.
Он приятно рассмеялся, обнажив крепкую пару двойных вееров цвета слоновой кости — все в большом красном азиатском рту, непревзойденные линии от резцов до коренных зубов. Он спрятал пистолет, невинно гордясь им, в карман пиджака.
— Защита, мистер Денхэм, для вашего отца и для меня.
— Вы бы лучше вернули его, — сказал я, — тем более что у вас нет разрешения.
— Я не краду его, мистер Денхэм. Только одалживаю. Только чтобы напугать, в чем, надеюсь, никогда не возникнет надобности. Вечерами мне придется много гулять и, надеюсь, с дамой. Черный мужчина, гуляющий с белой женщиной, должен быть вооружен, мистер Денхэм. В городе много глупцов. Я вижу, что моя диссертация «Распространенные концепции расовых отличий» будет объемной работой.
Глава 12
Беспредельное английское небо горько лило слезы на многочисленные суда Саутгемптона. Я взошел на «Koekoek» и обнаружил, что тот проголландился насквозь — этакая кошмарновеселая пародия на Англию. Я вошел через «DEK С»[61] и, у каюты с подсвеченной натрием вывеской «HofMeester»[62], был встречен красивыми сдобными людьми в голубом, так хорошо говорившими по-английски, что, когда они между собой вдруг переходили на голландский, становилось не по себе, будто наяву видишь хитроумных марсиан Рэя Брэдбери в человечьих обличьях. Ибо голландский, хоть и похож на разумный язык, на слух таковым не кажется или, как заметил Гулливер, это самый подходящий язык для говорящих лошадей. Ведомый к моей kajuit, я перешагивал через сидевших на корточках бронзовых мальчиков — опивки индонезийских портов, и мне был выделен собственный мальчик — горбатый, одноглазый. Коварно ухмыляясь, он сообщил мне свое имя — Tjoetjoe. Звучало это, как Чучу. Каюта оказалась просторной, в форме буквы «г».
— Boenga, — сказал Чучу с хитрым смехом, указывая на букет на койке.
Да, цветы были от мистера Раджа, белые и желтые нарциссы из Сицилии. И прощальная записка, выведенная паутинным почерком — bon voyage, и в каждом порту меня будет ждать открытка.
— Boenga, — сказал Чучу, подразумевая цветы, — о, boenga, boenga.
Я дал ему нарцисс на его плисовый картуз, и он ушел, крайне удивленный. Потом я услышал отчетливые звуки индонезийской драки за обладание состоянием, краткий собачий рык. Голландский стюард в очках немецкого студента прошел мимо, с торопливым ржанием раздавая оплеухи. Я закрыл дверь каюты и распаковался.
Корабль оказался не так уж плох, пусть ему и не хватало величественной эксцентричности некоторых британских судов, на которых мне доводилось плавать. Не хватало пьяного дирижера оркестра, оравшего танцующим: «Нет, мы играем последний собачий вальс, и проваливайте к чертовой матери». Не хватало буфетчика, чтобы сказать: «Вы что, ни хрена не ели вчера вечером? Только наклюкались?». Не было лабиринта амурных интриг среди пароходной команды, выдававшей себя на палубе томными улыбками и ревниво насупленными бровями, не было истопников, надевавших смокинги в полночь. Только крысиная жизнь индонезийцев, доносившаяся через люки и кричащая из канализационных труб — рапорт о поножовщине, кипяток, вылитый на нелюбимого палубного стюарда, дикие, еще доисламские обряды с жертвоприношениями животных.
Два бармена с марсианскими именами — Туун и Маас — были чересчур усердны, знали любой существующий на земле напиток и даже умели приготовить ужасные чай и кофе. Ни разу не видел, чтобы они трудились без души. Потягивая перед ланчем «буравчик»[63], я ностальгически вспоминал барменов с других судов европейских линий — жирного Билла Пэйджа, всасывавшего по два ящика крепкого портера каждое утро, Дика Карстерса, который всегда вываливался из катера в Адене, Боба Как-Там-Его, который удавил кого-то в Порт-Саиде после бренди и темного пива. А голландцы эти были слишком натасканы, слишком педантичны.
Пассажиры оправдали ожидания — возвращающиеся плантаторы и государственные чиновники с утомленными солнцем женами, стеснительные мальчики, плывущие работать в банках, храбрые медсестры, новые люди после раздела, узники Бомбея, пившие по-черному, памятуя об ожидавшем их в Индии «сухом законе», пара молодоженов, познакомившихся благодаря звучной должности «по водоснабжению Востока», — для них это путешествие было медовым месяцем. На третьем «буравчике» громкоговорители рявкнули, что мы должны выстроиться на палубе «А», где с тевтонской педантичностью между нами распределили места в столовой. Меня усадили напротив молодоженов, а старый щетинистый моноглот швед оказался рядом. Паре хотелось хихикать и ласкать друг друга, так что, поедая пересоленный суп, я обратился к шведу:
— Hur står det till?[64]
Он ответил, что хорошо, спасибо. Он передал мне перец и я сказал: