Николай Ульянов - Происхождение украинского сепаратизма
Русское столичное общество не только не враждебно относилось к малороссийскому языку и произведениям на этом языке, но любило их и поощряло, как интересное культурное явление. Центрами новой украинской словесности в XIX веке были не столько Киев и Полтава, сколько|144: Петербург и Москва. Первая «Грамматика малороссийского наречия», составленная великорусом А. Павловским, вышла в СПб., в 1818 году. В предисловии автор объясняет предпринятый им труд желанием «положить на бумагу одну слабую тень исчезающего наречия сего близкого по соседству со мною народа, сих любезных моих соотчичей, сих от единые со мною отрасли происходящих моих собратьев»*.
Первый сборник старинных малороссийских песен, составленный кн. М. А. Цертелевым, издан в 1812 году в Петербурге. Следующие за ним «Малороссийские песни», собранные М. А. Максимовичем, напечатаны в Москве в 1827 г. В 1834 году там же вышло второе их издание. В Петербурге печатались Котляревский, Гребенка, Шевченко. Когда Н. В. Гоголь прибыл в Петербург, он и в мыслях не держал каких бы то ни было украинских сюжетов, сидел над «Гансом Кюхельгартеном» и намеревался идти дорогой тогдашней литературной моды. Но вот, через несколько времени пишет он матери, чтобы та прислала ему пьесы отца. «Здесь всех так занимает все малороссийское, что я постараюсь попробовать поставить их на театре»~{116}. Живя в Нежине, он не интересовался Малороссией, а попав в москальский Петербург, стал засыпать родных письмами с просьбой прислать подробное описание малороссийского быта. В Петербурге поэтов, писавших по-украински, пригревали, печатали, выводили в люди и создавали им популярность. Личная и литературная судьба Шевченко — лучший тому пример. «Пока польское восстание не встревожило умов и сердец на Руси,— писал Н. И. Костомаров,— идея двух русских народностей не представлялась в зловещем виде, и самое стремление к развитию малороссийского языка и литературы не только никого не пугало призраком разложения государства, но и самими великороссами принималось с братской любовью» {117}.
* * *Говоря о «национальной жизни», Грушевский имел в виду не таких людей, как Метлинский и Максимович, и|145: не любовь к народу и к народной поэзии. Национальные его устои связаны с радами, бунчуками, с враждой к московщине. Но если этот национализм пришлось создавать «заново, на пустом месте», то каким чудотворным словом поднят был из гроба Лазарь казачьего сепаратизма? Штампованная марксистская теория без труда отвечает на этот вопрос: развитие капитализма, нарождение буржуазии, борьба за рынки.
Кого сейчас способно удовлетворить такое объяснение? Не говоря уже о внутреннем банкротстве самой теории, не существует, сколько нам известно, ни одной серьезной попытки приложения ее к изучению капиталистического развития на Украине в XIX в. Капитализма собственно украинского, отличного от общероссийского, невозможно обнаружить, до такой степени они слиты друг с другом. А о борьбе за «внутренний рынок» смешно говорить при виде украинских богачей, сидевших в Москве и в Петербурге, как у себя дома.
Не экономикой, не хозяйственными интересами и потребностями объясняется возрождение казачьего автономизма после полувекового мертвого периода. Пошел он не от цифр ярмарочной торговли, а от книги, от литературного наследства.
Существует марокканская легенда, согласно которой все мужское еврейское население было истреблено однажды арабами. Тогда жены убитых попросили позволения посетить могилы мужей. Им это было разрешено. Посидев на кладбище, они забеременели от покойников и таким путем продолжили еврейскую народность в Марокко.
Украинский национализм XIX века также получил жизнь не от живого, а от мертвого — от кобзарских «дум», легенд, летописей и, прежде всего,— от «Истории русов».
Это не единственный случай. Существовало лет сто тому назад ново-кельтское движение, поставившее целью возродить кельтский мир в составе Ирландии, Шотландии, Уэльса и французской Бретани. Стимулом были древняя поэзия и предания. Но рожденное не жизнью, а воображением, движение это дальше некоторого литературного|146: оживления, филологических и археологических изысканий не пошло.
Не получилось бы никаких всходов и на почве увлечения казачьей словесностью, если бы садовник-история не совершила прививку этой отрезанной от павшего дерева ветки к растению, имевшему корни в почве XIX века.
Казачья идеология привилась к древу российской революции и только от него получила истинную жизнь.
То, что самостийники называют своим «национальным возрождением», было не чем иным, как революционным движением, одетым в казацкие шаровары. Это замечено современниками. Н. М. Катков в 1863 г. писал: «Года два или три тому назад вдруг почему-то разыгралось украинофильство. Оно пошло параллельно со всеми другими отрицательными направлениями, которые вдруг овладели нашей литературой, нашей молодежью, нашим прогрессивным чиновничеством и разными бродячими элементами нашего общества» [112]*. Украинофильство XIX века, действительно, представляет причудливую амальгаму настроений и чаяний эпохи гетманщины с революционными программами тогдашней интеллигенции.
Ни Гоголь, ни Максимович, ни один из прочих малороссов, чуждых революционной закваски, не прельстился «Историей русов», тогда как в сердцах революционеров и либералов она нашла отклик. И еще любопытнее: самый горячий и самый ранний отклик последовал со стороны не украинцев, а великороссов. М. П. Драгоманов впоследствии с некоторой горечью отмечал, что «первая попытка в поэзии связать европейский либерализм с украинскими историческими традициями была предпринята не украинцами, а великорусом Рылеевым» [113]*.
* * *Кондратий Фёдорович Рылеев — «неистовый Виссарион» декабристского движения — был из тех одержимых, которые пьянели от слов «свобода» и «подвиг». Они их чтили независимо от контекста. Отсюда пестрота воспетых Рылеевым героев: — Владимир Святой, Михаил Тверской,|147: Ермак, Сусанин, Петр Великий, Волынский, Артамон Матвеев, Царевич Алексей. Всех деятелей русской истории, которых летопись или молва объявили пострадавшими за «правду», за родину, за высокий идеал, он награждал поэмами и «думами».
Берясь за исторические сюжеты, он никогда с ними не знакомился сколько-нибудь обстоятельно, доверял первой попавшейся книге или просто басне. Нетрудно представить, каким кладом оказались для него «История русов» и казачьи летописи, где что ни имя, то герой, что ни измена, то непременно борьба за вольность, за «права».
Пусть гремящей, быстрой славой
Разнесет везде молва,
Что мечом в битвах кровавых
Приобрел казак права! {118}
Едва ли не большее число его «дум» посвящено украинскому казачеству: Наливайко, Богдан Хмельницкий, Мазепа, Войнаровский — все они борцы за свой край, готовые жертвовать за него кровью.
Чтоб Малороссии родной,
Чтоб только русскому народу
Вновь возвратить его свободу,—
Грехи татар, грехи жидов,
Отступничество униатов,
Все преступления сарматов
Я на душу принять готов*.
Так говорит Наливайко в «Исповеди». Ему же вложены в уста ставшие знаменитыми стихи:
Известно мне: погибель ждет
Того, кто первый восстает
На притеснителей народа,—
Судьба меня уж обрекла.
Но где скажи, когда была
Без жертв искуплена свобода? {119}|148:
Не менее благородные и возвышенные чувства звучат в «Войнаровском», где измена Мазепы рассматривается как «борьба свободы с самовластьем».
Войнаровский, такой же карьерист и стяжатель, как его дядюшка Мазепа, представлен пылким энтузиастом свободы, ринувшимся на ее защиту:
Так мы, свои разрушив цепи,
На глас свободы и вождей,
Ниспровергая все препоны,
Помчались защищать законы
Среди отеческих степей {120}.
Нигде больше ни в русской, ни в украинской литературе образ Малороссии и казачьих предводителей не овеян такой романтикой высокого подвига, как в поэмах и «думах» Рылеева. «Думы и поэмы великоруса Рылеева,— замечает Драгоманов,— сеяли в целой России и в Украине не одни либеральные идеи, но, бесспорно, поднимали на Украине и национальное чувство. Еще в 50-х годах, я помню, „Войнаровский“ и „Исповедь Наливайки“ переписывались в наших тайных тетрадях рядом с произведениями Шевченко и читались с одинаковым жаром» [114]~.