Валерий Аграновский - Вторая древнейшая. Беседы о журналистике
— Нет, — сказал я ему. — О Топорове писать будут. Обязательно будут. Вы слышали по радио: в космосе был Герман Титов. А он родом из той самой деревни, из «Майского утра». И родители его при мне сказали журналистам, что всем лучшим, что есть в них, они обязаны своему первому учителю — Топорову. Так что ничем не могу вам помочь: будут теперь о Топорове писать.
Долго он молчал. Мы сидели с ним в школе, просторной и чистой, в пустом классе, он за учительским столом, я на передней парте, пахло ремонтом, солнечные квадраты лежали на крашеном полу, а впереди висела черная, не тронутая еще мелом, блестящая доска… Я думал об этом споре длиною в жизнь. Худший враг любого, даже самого хорошего дела — тупой исполнитель. Давно уже сказано: заставь его богу молиться, он и лоб расшибет. И ведь что характерно: не себе — настолько-то он не дурак! Все другим норовит расшибить. И оправдание наготове: он не сам придумал, его «заставили». Заставь дурака… А кто победитель? — думал я дальше. Макаренко — победитель. Циолковский победитель. Потому и забыты гонители их, что повержены. Топоров — победитель. Так было, так будет. Так должно быть.
— М-да… — сказал он наконец. — Вот уж действительно гора с горой не сходится… Я ведь тогда письмо к вам написал. В газету «Известия ЦИК», так называлась. Отразил ошибки… Конечно, как я тогда понимал.
— Получили ответ?
— Я политическую дал оценку, с точки зрения обостренной классовой борьбы, — сказал он. — Идейно написал, а ответ был несерьезный, я помню… Дескать, вы беретесь судить о Топорове, который на десять голов выше вас, а в вашем письме, письме учителя, шесть грамматических ошибок. И все. И подпись: А. Аграновский.
…Много раз меня путали с отцом: у нас ведь имена начинаются с одной буквы. В тот год, когда умер отец — в командировке, в деревне Большое Баландино, — в тот год вышла моя первая книга, отец еще читал ее. В одной из рецензий было написано: «Автор книги — недавно умерший талантливый советский журналист». Меня часто путали с отцом, который был мне учителем и самым большим другом, но никогда еще, пожалуй, я не ощущал с такой ясностью, что стал продолжателем дела отца.
— Вы знаете, статью о Топорове писал не я, — сказал я этому человеку. Статью писал мой отец. И письмо вам писал мой отец. Но я написал бы то же самое. Слово в слово.
Известия. 1962
Валерий Аграновский
Зярплата
Начну с присказки, а потом будет сказка о зарплате. Обычно, говоря с детьми, начинают так: «В одном царстве-государстве», а со взрослыми: «В добрые старые времена». Не смею препятствовать читателю: кто с чего хочет, с того и начнет, а уж к концу сделает окончательный выбор.
Итак, был у меня когда-то колоритный герой документальной повести. Прозвище его было громкое — Саша-Москва. Из своих тридцати шести лет восемнадцать просидел в лагерях — «вор в законе» (насколько я понимаю, работать он не имел права ни в лагере, ни на воле). Что понесло идейного противника труда с нашей компанией «комсомольцев-добровольцев» на стройки Норильска, я не знаю и гадать не буду: вариантов — тьма. А сам он с нами не откровенничал (не «кололся»). Так или иначе, мы выехали эшелоном из Москвы в Красноярск, потом теплоходом «Иосиф Сталин» по Енисею до Дудинки, а там паровозиком по одноколейке в Норильск. Дорога заняла три недели, а потом ребята года два вкалывали на новостройках города. Шел в ту пору пятьдесят шестой год. (Неужели сорок два года пролетели? У времени вообще, мне кажется, разные измерения: десять лет минувших — мгновениями надо мерить, а десять будущих — вечностью.)
Саша-Москва был высок, сух (но не тощ), в татуировке с запястья до шеи, голос хриплый (как у анархиста морячка-сифилитика из знаменитой «Оптимистической трагедии»). В приступе гнева он резал собственную грудь бритвой крест-накрест, но нас никогда не трогал. Конечно, он знал, что я журналист и что у меня свой интерес к Норильску. И почему-то хотел произвести на меня благоприятное впечатление. Возможно, я ему просто «показался». Однажды сказал: «Какая ж вольная свобода в столице любимой Родины! Там тебе и девочек навалом, и коньячка армянского реки, и… — вдруг бросил на меня быстрый взгляд, — библиотеки!» Он же успокоил меня как-то душевным словом: «Не волнуйся, Валера, у тебя вся жизнь спереди!»
Теперь признаюсь читателю: жизнь моя уже давно «взади». Пенсионерист! Что может быть унизительнее, чем сесть на шею государства? Не о размере пенсии говорю — о факте. Если по болезни, то чем моложе инвалид, тем обидней, но на кого или на что жаловаться, кроме как на судьбу, на несчастный случай, а то и на собственную глупость? Но ежели по старости, так это логично; был да весь вышел, ведь возраст на месте не топчется. Денег — слезы. На сколько наработал в прошлом, на то и напоролся в старости. Вини себя, какой бы несовершенной ни была пенсионная сумма.
Пенсионеры подсчитывают пособие не в долларах, не в фунтах стерлингов, не в рублях, не в «зайчиках», а в самой прочной (пока еще!) российской валюте: в буханках черного или белого хлеба. Сто буханок в месяц — бедность, а если триста пятьдесят в месяц — министерский пенсион, а может, и прокурорский с генеральским. Кто хочет, может и в ручных часах: пара часов в месяц — вполне приличная сумма получается. (Кстати, для меня до сих пор загадка, почему часы считают «парами»?) Хотите — переводите пенсии в сутки круиза, в один или два рукава женских пальто или в мужские кепки-«лужковки» в месяц: выбирай — не хочу. Одни измеряют пенсии желудком, другие — количеством ртов в семье, а кто еще — живым умом или всей прожитой жизнью. А завидовать сегодня некому: только работающим людям. Им денежки льются (как нам кажется), а нам капают.
Пора сказать главное — наша трудовая жизнь была раньше невнятной и странной. Нам не за работу платили, а за приход на работу. Хороша или плоха была продукция — государство не «чесало». Имел товар спрос или не имел, хорошо лечили врачи или худо, писали в газетах талантливо или бездарно, ходила публика в кино валом или не ходила вовсе, детей учили с интересом или со скукой: кого это трогало? Главным был ЕВП — Его Величество План, а не «качество» продукции, по бессмертному выражению гениального Аркадия Райкина, который нас «моштом» во рту смешил. Почести, ордена, звания и премии сыпались с неба (сверху), где сидело «партия-и-правительство» (произносили — кто подзабыл — в одно слово), оно и решало: давать или не давать людям прибавку к денюшкам. А снизу, где жил народ, было безмолвие и единственная забота: после службы и работы исправно вставать в очередь в кассу, чтобы получить получку.
Кто-то из самых умных и смелых должен был первым осмелиться и открыто сформулировать тезис — в нашей стране, как во всем цивилизованном мире, нужна капитальная реформа «хотя бы» оплаты человеческого труда. Не подозревал я в ту пору, что этот человек в той же квартире, где жила моя семья: Русаковская улица, дом два дробь один. А было нас четверо. Мама вне конкуренции: у нее должность мамы. Папа в момент ареста в тридцать седьмом работал спецкором газеты «Правда», еженедельно публикуя острые, как жало пчел, «маленькие фельетоны», и после реабилитации вернулся из норильских лагерей в Москву и до самой смерти (в 1951-м) был спецкором уже «Огонька». (Теперь вам понятен мой «особый интерес» к Норильску: был еще жив Сталин, и папа ничего не говорил сыновьям — мама тоже сидела под Карагандой и все знала о лагерной жизни, боясь за наши развязанные не по тем временам языки; вот я и стал после папиной смерти искать его солагерников, чтобы по крохам восстановить печальную судьбу родителей и всего несчастного поколения.)
Старший брат Анатолий потом стал спецкором «Известий», а я спецкором «Комсомольской правды». Помню, кто-то пустил крылатую фразу «Каждое солидное издание должно иметь хоть одного Аграновского!» Династии, конечно, польстило: но все мы к славе были хладнокровны. Однажды Толю спросили на читательской конференции, как он оценивает журналистскую квалификацию младшего брата (то есть меня) и старший ответил парафразом известной байки: «Валерий, безусловно, второй журналист страны!» Тут же последовал вопрос: «Кто же первый?» Толя ответил намеренно небрежным тоном: «Первых много». Потом мы все поняли: Анатолий и был «тем самым», первым, потому и позволял великодушие в мой адрес, публично заявив: «Валька — мое исправленное и улучшенное издание». Оба сына безоговорочно полагали папу воистину классиком.
Как сейчас помню творческую обстановку дома: папа читает семье очерки для «Огонька», написанные после командировки, а мы обсуждаем. Я, как обычно, ловлю «блошки»: «У тебя, папа, рифмуется последнее слово второго абзаца с первым словом третьего, что недопустимо в очерке, папа, это же не „Кола Брюньон“. Толя закрывался с папой в другой комнате, где вели серьезный профессиональный разговор о концепции материала, о тональности. Мама была, как мы говорили, в „своем репертуаре“, то есть нашим семейным лоцманом: „Знаешь, Абраша, ты опять слабо отразил роль партии!“ — под общий хохот. Мог ли я тогда представить себе, что именно на долю старшего брата выпадет миссия провозгласить мысль, о которой я сказал выше. А уж какой получился конфуз в итоге, я расскажу в конце повествования: убедительно прошу читателя потерпеть. Как же без интриги?