Виктор Тростников - Быть русскими – наша судьба
Когда вдумаешься в этот поразительный, почти невероятный факт, первое разочарование сменяется волнением, сопутствующим всякому большому и неожиданному открытию. Оказывается, великая война, которая кардинально изменила внешние условия существования нашего народа, совершенно не повлияла на протекание сокровенной его жизни, жизни духа, который один только животворит и выстраивает смыслы всего воспринимаемого в категориях пространства и времени так, как он к этому приучен за многие века существования своей цивилизации. А русский дух особенно животворный.
Чего только не было в нашей истории! Были мы улусом Золотой Орды, была наша Церковь епархией Константинопольского патриархата, было Смутное время, а скорее безвременье, были десятки жестоких войн, было великое княжество, было царство, была империя, была революция, Гражданская война и разруха, был Сталин, было безбожие. Если подходить формально, правильно будет сказать, что не менее пяти разных государств сменили друг друга на нашей земле. Но формальные признаки нужны только тому, кто ничего в этом не смыслит, а мы‑то знаем, что всё это время жили в одной стране – в России, которая по своему метафизическому типу оставалась одной и той же. Так что в XXI веке мы с вами находимся в той же самой среде обитания, в которой находились наши предки в XV веке во времена Василия Тёмного. Как это может быть?
Очень просто. Давайте на минуту отвлечемся от жизни людей и обратимся к жизни животных. Возьмем паука‑крестовика. Он может поселиться где угодно: в амбаре, в гараже, над окном сторожки, под навесом беседки, на стволе старого тополя. Можно ли говорить, что крестовики, оказавшиеся в столь разных условиях, живут в разных мирах? Разумеется, нельзя: все они живут в одной и той же среде обитания, в одном и том же мире, поскольку этой средой, этим окружающим миром является для них паутина, которую они выпускают из себя, и, как утверждают энтомологи, её структуры совершенно не зависят от того, куда крестовик её прилепляет. Так и люди. Немцы, переселившиеся при Екатерине Второй в Поволжье, сделали из отведённых им уездов маленькую Германию, а русские белогвардейцы, размещённые по ходатайству Лиги Наций на Галлиполийском побережье Турции, сделали из Галлиполи миниатюрную Россию. Но в отличие от паука человек не может создать свою среду обитания в одиночку, её делает не «я», как ошибочно думали Кант и Фихте, а исключительно «Мы». А так сравнение очень удачное (оно принадлежит Фрэнсису Бэкону): крестовик создаёт для себя одну паутину, на которой живет, тарантул – другую; немцы, в том случае, когда образуют компактную и достаточно многочисленную группу, ткут вокруг себя Германию, русские – Россию.
Так становится понятным, почему философы не выделяют в своей науке особого раздела «метафизика войны». Во время войны, и на фронте, и в тылу, человек живёт той же внутренней жизнью, что и в мирное время: так же старается сохранить здоровье и жизнь, хотя теперь это труднее, так же следит за своей внешностью и опрятностью одежды, так же влюбляется, хотя теперь для этого меньше возможностей, так же острит и подмигивает, так же рассказывает анекдоты, так же остро улавливает иерархию того общества, в котором оказывается, и находит в нём свое место, понимая, с кем надо говорить любезно, а кому можно ответить сквозь зубы. Да, идёт война, я стреляю во врагов, а они стреляют в меня, но разве это имеет какое‑то принципиальное значение для тайной жизни моего глубоко запрятанного «я» и для его мироощущения?
Если вам так уж необходима «философия войны», вы можете найти её в «Севастопольских рассказах» Льва Толстого. Она заключается в том, что в войне нет чего‑то особенного, что участвовать в ней всё равно что поехать в командировку. Вот какую зарисовку он сделал, находясь в осаждённом героически сопротивлявшемся городе, где смерть ежедневно косила десятки людей и никто не знал, кто будет следующим.
«– Чёрт возьми, как нынче у нас плохо! – говорит басом белобрысенький, безусый морской офицерик в зелёном вязаном шарфе.
– Где у нас? – спрашивает его другой.
– На четвёртом бастионе, – отвечает молоденький офицер, и вы непременно с большим вниманием и даже с некоторым уважением посмотрите на белобрысенького офицера при словах «на четвёртом бастионе». Его слишком большая развязность, размахивание руками, громкий смех и голос, казавшиеся вам нахальством, покажутся тем особенным бретёрским настроением духа, которое приобретают иные очень молодые люди после опасности; но всё‑таки вы подумаете, что он станет вам рассказывать, как плохо на четвёртом бастионе от бомб и пуль: ничуть не бывало! Плохо от того, что грязно. «Пройти на батарею нельзя», – скажет он, показывая на сапоги, выше икор покрытые грязью. «А у меня нынче лучшего комендора убили, прямо в лоб влепило», – скажет другой. – «Кого это? Митюхина? – Нет… Да что, дадут ли мне телятины? Вот канальи! – прибавит к трактирному слуге. – Не Митюхина, а Абросимова. Молодец такой – в шести вылазках был».
Крымскую войну и Великую Отечественную разделяют три поколения. Эти войны несоизмеримы ни по напряжению сил, ни по числу людей, в них вовлечённых, ни по значению для судьбы того, что стояло на карте. Но качественно они воспринимались русским народом одинаково. В самом пекле битвы с вермахтом, например в Сталинграде, какой‑нибудь безусый лейтенантик мог так же, как персонажи Толстого, пожаловаться на то, что у него в окопе грязно, и прибавить нечто такое, от чего все вокруг повалятся со смеху. Пойти воевать для русского человека означало: начать жить на войне. Такая жизнь создает массу личных проблем (среди которых – разлука, постоянная угроза жизни, недоедание, бытовые неудобства и т. п.), но каждый для себя решал их в индивидуальном порядке, проблемы же войны как явления ни у кого не возникало – её народ целиком препоручил государству, а ещё конкретнее – олицетворяющему государство Сталину. И был совершенно уверен в том, что он эту проблему решит, враг будет разбит и победа будет за нами. В этом надо видеть блестящее подтверждение прозорливости Константина Аксакова, сказавшего: «Русский народ государствовать не хочет». А что он хочет, устраняясь от прямого участия в государственных делах, которого так домогаются граждане западных стран, чуть что выходящие на демонстрации с криками и лозунгами? Аксаков продолжает: он хочет сохранить для себя «жизнь мирную духа». Да, наш народ миролюбив, он один из самых миролюбивых народов на свете, и мы об этом уже говорили. Итак, можно констатировать две вещи: русский народ не хочет государствовать и русский народ не хочет воевать. Но из этих посылок по законам диалектики вытекает с виду парадоксальное утверждение, однако полностью соответствующее историческим фактам: русские – нация государственников и русские – нация бойцов.
Логика тут, в общем, довольно понятная. Не желая государствовать сам, русский народ отдает это суетное и грязное занятие в одни крепкие руки, и так возникает сильное государство. То же самое и с войнами. Противореча мирному духу нашего народа, они всегда ему нежелательны («Главное, чтобы не было войны» – говорят простые люди), всегда являются для него вызовом. На этот вызов, в принципе, можно ответить двумя способами. Первый способ состоит в том, чтобы разжигать в себе жажду убивать врагов, поддерживать культ отчаянной храбрости, бравировать своим презрением к смерти и к противнику, выскакивая из окопа на бруствер, считать самым страшным оскорблением, которое может смыть только дуэль, слово «трус». Такой вид психологической подготовки к войне был взят на вооружение средневековым рыцарством, от которого (через варягов) перешёл и к русскому служилому дворянству вплоть до XVIII–XIX веков. Для войн, на которых всё решалось наемниками и профессионалами, он был достаточно эффективным и исправно работал на протяжении многих столетий. Но он неизбежно был связан с неоправданным риском, на который толкало воспитанное в воинском сословии тщеславие. Вспомните, как погиб такой дельный офицер, способный принести отечеству ещё немало пользы, как князь Андрей Болконский из «Войны и мира»: перед ним шипела готовая взорваться граната, а он счёл трусостью броситься на землю и продолжал стоять. Что ни говорите, такое представление об офицерской чести нельзя не назвать абсурдным.
Однако на вызов войны можно ответить совсем по‑другому: считать её суровой необходимостью, которую нужно как‑то пережить, не изменяя при этом самому себе и оставаясь в глубине души таким же миролюбивым человеком, каким был до начала войны. С этой точки зрения война есть не что иное, как специфическая форма тяжёлого труда, связанная с повышенной опасностью и с разлукой с домашними. Именно так смотрел на Великую Отечественную войну русский народ, и он был совершенно прав. Ведь в ходе этой войны нашим солдатам основное время приходилось отдавать не перестрелкам с противником или рукопашным схваткам, а вытаскиванию из грязи орудий, рытью окопов и землянок, ползанию по‑пластунски в разведку, оборудованию командных пунктов и блиндажей, наведению переправ. Труды и труды, как говорили прежде на Руси, «тягло», которое надо тянуть не жалуясь. А как же смерть, символ войны, что о смерти? О ней русский солдат сказал словами песни, не важно кем сочинённой, но мгновенно ставшей всенародной: «Ты теперь далеко‑далеко, между нами снега и снега, до тебя мне дойти нелегко, а до смерти – четыре шага». Сухая констатация факта: четыре шага до смерти. И всё. Что о ней думать и рассуждать? Думает солдат о другом, о том же, о чём думал в мирное время, – «о твоей негасимой любви». И ради этой любви не будет солдат зря рисковать жизнью, демонстрировать своё бесстрашие, будет накрывать землянку двумя накатами и без нужды из неё не высовываться.