Уистан Оден - Чтение. Письмо. Эссе о литературе
Он совсем не ждал этой песни, она не успокаивает его и не дает ему возможности упиваться собственным горем, но придает сил, так что он встает и идет за музыкой вослед. Песня вселяет в него надежду в тот момент, когда, казалось бы, у него уже не осталось ничего, кроме воспоминаний.
Вторая песня по форме своей — скорбный плач и (поскольку может относиться к его отцу) кажется более подходящей для Фердинанда, чем первая. Но она ничего не имеет общего с теми чувствами, которые мог бы переживать сын, стоя над могилой отца. Как говорит Фердинанд, «Не здешние то звуки, не земные…»[100]. Это магическое заклинание, задача которого — не заставить его забыть о потере, но изменить свое отношение к ней от протеста («Как это могло случиться?») до благоговейного смирения. Пока человек отказывается принимать любые страдания как данность, тщится постичь их смысл, прошлое, в котором они возникли, будет бесконечно преследовать его, закрывая от него ценность настоящего. Благодаря музыке Фердинанд понимает, что прошлое в лице его отца осталось позади, а впереди его ждет будущее — Миранда.
В «Буре» много самой разнообразной музыки, хотя эта пьеса не из тех, где, образно выражаясь, гармония в конце концов торжествует над хаосом. Три романтические комедии, которые предшествовали «Буре», — «Перикл», «Цимбелин» и «Зимняя сказка» — и затрагивали схожие темы — несправедливость, заговор, разлука, — имеют счастливый конец: злодеи раскаиваются, жертвы их прощают, земная музыка звучит как отражение небесной. «Буря» заканчивается более мрачно. Единственный злодей, который испытывает искреннее раскаяние, — это Алонзо, и какая пропасть лежит между словами Цимбелина: «Прощать так прощать» — и тем, что произносит Просперо:
О ты, кого назвать родным и братом
Не поворачивается язык,
Вины твои прощаю — все прощаю.
И требую престол мой[101].
Справедливость восторжествовала, но не потому, что она прекраснее и гармоничнее, а потому, что на ее стороне — более мощные силы, я бы даже сказал, потому что она громче кричит.
Свадебное представление настораживает своей необычностью. Фердинанд и Миранда, такие чистые и невинные, как и положено сказочным героям, выслушивают лекцию об ужасах, которые влечет за собой нарушение обета, но сама тема спектакля духов — это заговор Венеры. Представление еще в самом разгаре, как вдруг Просперо сообщает о другом заговоре, «…о заговоре подлом, / О звере Калибане и его / Сообщниках»[102]. Поэтому нельзя сказать, что это развлечение для молодоженов удалось на славу.
Просперо больше всего напоминает герцога из пьесы «Мера за меру». Благодаря ему справедливость торжествует, но кажется, что это его не слишком радует — он просто исполнял свой долг.
А утром поведу вас на корабль,
И поплывем в Неаполь. Повенчаем,
Порадуюсь на милых голубков —
И удалюсь в Милан, где каждой третьей Моею мыслью будет мысль о смерти[103].
Это голос не того, кто стремится от бренного мира уйти к созерцанию «гармонии небесной», как королева Екатерина, но того, кто стремится туда, где будет одно молчание.
ПРЕДИСЛОВИЕ К СБОРНИКУ СТИХОТВОРЕНИЙ ИОСИФА БРОДСКОГО
От стихотворения мы ждем двух вещей. Во-первых, оно должно быть искусным примером словесного творчества и делать честь языку, на котором оно написано. Во-вторых, оно должно сообщать дополнительный смысл реальности, общей для всех, но увиденной с новой точки зрения. То, что говорит поэт, не говорилось до него никогда, но, будучи сказанным, его слово должно восприниматься читателем как должное.
Полноценное суждение о языковом аспекте стихотворения доступно, разумеется, лишь тому, для кого язык, на котором стихотворение написано, является родным. Не зная русского, я вынужден оценивать английский перевод, поэтому догадки здесь неизбежны. Мой первый довод в пользу того, что переводы профессора Клайна достойны оригинала, заключается в том, что они с первых строк убеждают: Иосиф Бродский — это искусный ремесленник слова. В его большом стихотворении «Элегия Джону Донну», например, глагол «уснул» повторяется, если я правильно сосчитал, пятьдесят два раза. Подобное повторение может раздражать своей нарочитостью, чего не происходит, ибо мы имеем дело с законченным произведением искусства.
Из переводов опять-таки видно, что господин Бродский владеет широким спектром поэтических интонаций: от лирической («Рождественский романс») и элегической («Стихи на смерть Т. С. Элиота») до комических и гротесковых («Два часа в резервуаре») — и с одинаковой легкостью использует самые разнообразные ритмы и размеры, короткую и длинную строки, ямб, анапест, мужские рифмы и рифмы женские — как, например, в стихотворении «Прощайте, мадмуазель Вероника»:
Если кончу дни под крылом голубки,
что вполне реально, раз мясорубки
становятся роскошью малых наций —
после множества комбинаций
Марс перемещается ближе к пальмам;
а сам я мухи не трону пальцем…
Об исключительности и в то же время адекватности поэтического видения легче, как ни странно, судить иностранцу, ибо его слух не впадает в зависимость от языка, на котором стихотворение написано.
Господин Бродский — поэт не из легких, но даже беглый просмотр его стихотворений покажет, что, подобно Ван Гогу и Вирджинии Вулф, он обладает необычайной способностью видеть в материальных предметах сокровенные знаки, — видеть их как посланников невидимого. Вот несколько тому примеров:
Огонь, ты слышишь, начал угасать.
А тени по углам — зашевелились.
Уже нельзя в них пальцем указать,
прикрикнуть, чтоб они остановились.
(«Огонь, ты слышишь…»)
Подушку обхватив, рука
сползает по столбам отвесным,
вторгаясь в эти облака
своим косноязычным жестом.
О камень порванный чулок,
изогнутый впотьмах, как лебедь,
раструбом смотрит в потолок,
как будто почерневший невод.
(«Загадка ангелу»)
…И зонт сложи, как будто крылья — грач.
И только ручка выдаст хвост пулярки.
(«Еinem alten architeken in rот»)
Не то, чтобы весна,
но вроде.
Разброд и кривизна.
В разброде
деревни — все подряд
хромая.
Лишь полный скуки взгляд —
прямая.
(«В распутицу»)
В отличие от творчества современников творчество господина Бродского, как мне кажется, отстоит довольно далеко от массовой, публичной поэзии в духе Маяковского. Бродский никогда не «играет» фортиссимо. Вообще же я более склонен рассматривать его как традиционалиста. Начать с того, что при любой возможности он выказывает глубокое уважение и приверженность к прошлому своей страны:
Вот так, по старой памяти, собаки
на прежнем месте задирают лапу.
Ограда снесена давным-давно,
но им, должно быть, грезится ограда.
Для них тут садик, говорят вам — садик.
А то, что очевидно для людей,
собакам совершенно безразлично.
Вот это и зовут «собачья верность».
И если довелось мне говорить
всерьез об эстафете поколений,
то верю только в эту эстафету.
Вернее, в тех, кто ощущает запах.
(«Остановка в пустыне»)
Его традиционность заключается также и в том, что ему интересны все те самые вопросы, которые интересуют всех поэтов, то есть личная интерпретация природы и человеческих ценностей, любви и разлуки; размышления о сущности человека, о смерти, о смысле бытия.
Его стихи аполитичны — я бы даже сказал, вызывающе аполитичны, — и только этим, пожалуй, можно объяснить тот факт, что его поэзия до сих пор не получила официального признания[104], ибо в его стихах я не нашел даже намека на то, в чем самый строгий цензор усмотрел бы разрушительные или аморальные свойства. Единственные «преднамеренно» политические строки в его стихах — следующие:
Адье, утверждавший «терять, ей-ей,
нечего, кроме своих цепей».
И совести, если на то пошло, —
(«Письмо в бутылке»)
строки, с которыми согласился бы каждый истинный марксист. Что касается творческого кредо господина Бродского, вряд ли кто-нибудь из поэтов стал бы спорить с тем, что,
Наверно, тем искусство и берет
что только уточняет, а не врет,
поскольку основной его закон,
бесспорно, независимость деталей.
(«Подсвечник»)
Прочитав переводы профессора Клайна, нет нужды откладывать следующее признание: Иосиф Бродский — это русскоязычный поэт первого порядка, человек, которым должна гордиться его страна. Я же горд за них обоих.