Корней Чуковский - Дни моей жизни
15 декабря. Вчера Полонская рассказывала мне, что ее сын, услыхав песню:
Мы дадим тебе конфет,
Чаю с сухарями, —
запел: «Мы дадим тебе конфет, чаю с сахарином», — думая, что повторяет услышанное. Был вчера на «Конференции пролетарских поэтов», которых, видит Бог, я в идее люблю. Но в натуре это было так пошло, непроходимо нагло, что я демонстративно ушел — хотя имел право на обед, хлеб и чай. Ну его к черту с обедом! Вышел какой-то дубиноподобный мужчина (из породы Степанов — похож на вышибалу; такие также бывают корректора, земские статистики) и стал гвоздить: «буржуазный актер не понимат наших страданий, не знат наших печалей и радостей — он нам только вреден (это Шаляпин-то вреден); мы должны сами создать актеров, и они есть, товарищи, я, например…» А сам бездарен, как голенище. И все эти бездарности, пошлые фразеры, кропатели казенных клише аплодировали. Это было им по нутру. Подумать, что у этих людей был Серов, Чехов, Блок.
Днем у меня был Мережковский в шубе и шапке, но легкий, как перышко. — Евреи уехали, нас не дождавшись. А как мы уедем не в спальном вагоне? Ведь для З.Н. это смерть. — Похоже, что он очень хотел бы, если бы встретилось какое-нб. непреодолимое препятствие, мешающее ему выехать. — Я опять не спал всю ночь — и чувствую себя знакомо гадко.
1920
2 января. Две недели полуболен, полусплю. Жизнь моя стала фантастическая. Так как ни писания, ни заседания никаких средств к жизни не дают, я сделался перипатетиком: бегаю по комиссарам и ловлю паек. Иногда мне из милости подарят селедку, коробку спичек, фунт хлеба — я не ощущаю никакого унижения, и всегда с радостью — как самец в гнездо — бегу на Манежный, к птенцам, неся на плече добычу. Источники пропитания у меня такие: Каплун, Пучков, Горохр и т. д. Начну с Каплуна. Это приятный — с деликатными манерами — тихим голосом, ленивыми жестами — молодой сановник. Склонен к полноте, к брюшку, к хорошей барской жизни. Обитает в покоях министра Сазонова. У него имеется сытый породистый пес, который ступает по коврам походкой своего хозяина. Со мной Каплун говорит милостиво, благоволительно. У его дверей сидит барышня — секретарша, типичная комиссариатская тварь: тупая, самомнительная, но под стать принципалу: с тем же тяготением к барству, шику, high life’y[37]. Ногти у нее лощеные, на столе цветы, шубка с мягким ласковым большим воротником, и говорит она так:
— Представьте, какой ужас, — моя портниха…
Словом, еще два года — и эти пролетарии сами попросят — ресторанов, кокоток, поваров, Монте-Карло, биржу и пр., и пр., и пр. Каплун предложил мне заведовать просветительным отделом — Театра Городской охраны (Горохр). Это на Троицкой. Я пошел туда с Анненковым. Холод в театре звериный. На все здание — одна теплушка. Там и рабочие, и Кондрат Яковлев, и бабы — пришедшие в кооператив за провизией. Я сказал, что хочу просвещать милиционеров (и вправду хочу). Мне сказали: не беспокойтесь — жалованье вы будете получать с завтрашнего дня — а просвещать не торопитесь, и когда я сказал, что действительно, на самом деле хочу давать уроки и вообще работать — на меня воззрились с изумлением.
3 января. Вчера взял Женю (нашу милую служаночку, которую я нежно люблю, — она такая кроткая, деликатная, деятельная — опора всей семьи: ее мог бы изобразить Диккенс или Толстой) — она взяла сани, и мы пошли за обещанной провизией к тов. Пучкову. Я прострадал в коридоре часа три — и никакой провизии не получил: кооператив заперт. Я — к Каплуну. Он принял радушно — но поговорить с ним не было возможности — он входил в кабинет к Равич и выходил ежеминутно. Вот он подошел к телефону: — Это вы, тов. Бакаев? Иван Петрович? Нельзя ни нам получить то, о чем мы говорили? С белыми головками? Шаляпин очень просит, чтобы с белыми головками… Я знаю, что у вас опечатано три ящика (на Потемкинской, 3), велите распечатать. Скажите, что для лечебных целей…
Мережковские уехали. Провожал их на вокзал Миша Слонимский. Говорит, что их отъезд был сплошное страдание. Раньше всего толпа оттеснила их к разным вагонам — разделила. Они потеряли чемоданы. До последней минуты они не могли попасть и вагоны… Мережковский кричал:
— Я член Совета… Я из Смольного!
Но и это не помогало. Потом он взвизгнул: — Шуба! — у него, очевидно, в толпе срывали шубу.
Вчера Блок сказал: «Прежде матросы были в стиле Маяковского. Теперь их стиль — Игорь Северянин». Это глубоко верно. Вчера в Доме Искусств был диспут «О будущем искусстве», — но и туда не пошел: измучен, голоден, небрит.
Рождество 1920 г. (т. е. 1919, ибо теперь 7 января 1920). Я весь поглощен дактилическими окончаниями, но сколько вещей между мною и ими: Машины роды, ежесекундное безденежье, бесхлебье, бездровье, бессонница, «Всемирная Литература», Секция исторических картин, Студия, Дом Искусств и проч., и проч., и проч.
Поразительную вещь устроили дети: оказывается, они в течение месяца копили кусочки хлеба, которые давали им в гимназии, сушили их — и вот, изготовив белые фунтики с наклеенными картинками, набили эти фунтики сухарями и разложили их под елкой — как подарки родителям! Дети, которые готовят к Рождеству сюрприз для отца и матери! Не хватает еще, чтобы они убедили нас, что все это дело Санта Клауса! В следующем году выставлю у кровати чулок! В довершение этого à rebours[38] наша Женя, коей мы по бедности не сделали к Рождеству никакого подарка, поднесла Лиде, Коле и Бобе — шерстяные вытиралки для перьев — собственного изготовления — и перья.
2-й день Рождества 1920 г. я провел не дома. Утром в 11 ч. побежал к Луначарскому, он приехал на несколько дней и остановился в Зимнем дворце; мне нужно было попасть к 11 ч., и потому я бежал с тяжелым портфелем. Бегу — смотрю, рядом со мною краснолицая, запыхавшаяся, потная, с распущенными косами девица, в каракулевом пальто на красной подкладке. Куда она бежала, не знаю, но мы проскакали рядом с нею, как кони, до Пролеткульта. Луначарского я пригласил в Дом Искусств — он милостиво согласился. Оттуда я пошел в Дом Искусств, занимался — и вечером в 4 часа — к Горькому. В комнате на Кронверкском темно — топится печка — Горький, Марья Игнатьевна, Иван Николаевич и Крючков сумерничают. Возится с печью и говорит сам себе: «Глубокоуважаемый Алексей Максимович, позвольте вас предупредить, что вы обожгетесь…»
А я уже стал вполне pater familias[39]. Вчера Боба торжественно подал мне листок бумаги с немецкими стихами и стал декламировать Liebe Vater[40]. Немка научила. Через 10 дней родится новое существо — неизвестного пола.
17 января. Сейчас Боба вбежал в комнату с двумя картофелинами и, размахивая ими, сказал: папа, сегодня один мальчик сказал мне такие стихи: «Нету хлеба — нет муки, не дают большевики. Нету хлеба — нету масла, электричество погасло». Стукнул картофелинами — и упорхнул.
19 января. Вчера — у Анны Ахматовой. Она и Шилейко в одной большой комнате, — за ширмами кровать. В комнате сыровато, холодновато, книги на полу. У Ахматовой крикливый, резкий голос, как будто она говорит со мною по телефону. Глаза иногда кажутся слепыми. К Шилейке ласково — иногда подходит и ото лба отметает волосы. Он зовет ее Аничка. Она его Володя. С гордостью рассказывала, как он переводит стихами — a livre ouvert[41] — целую балладу — диктует ей прямо набело! «А потом впадает в лунатизм». Я заговорил о Гумилеве: как ужасно он перевел Кольриджа «Старого моряка». Она: «А разве вы не знали. Ужасный переводчик». Это уже не первый раз она подхватывает дурное о Гумилеве.
25 января. Толки о снятии блокады{1}. Боба (больной) рассказывает: вошла 5-летняя девочка Альпер и сказала Наташеньке Жуховецкой:
— Знаешь, облака сняли.
— А как же дождик?
Мороз ужасный. Дома неуютно. Сварливо. Вечером я надел ива жилета, два пиджака и пошел к Анне Ахматовой. Она была мила. Шилейко лежит больной. У него плеврит. Оказывается, Ахматова знает Пушкина назубок — сообщила мне подробно, где он жил. Цитирует его письма, варианты. Но сегодня она была чуть-чуть светская барыня; говорила о модах: а вдруг в Европе за это время юбки длинные или носят воланы. Мы ведь остановились в 1916 году — на моде 1916 года.
8 февраля. Моя неделя слагается теперь так. В понедельник лекция в Балтфлоте, во вторник — заседание с Горьким по Секции картин, заседание по «Всемирной Литературе», лекция в Горохре; в среду лекция в Пролеткульте, в четверг — вечеринка в Студии, в пятницу — заседание по Секции картин, по «Всемирной Литературе», по лекции в Доме Искусств.