Анна Наринская - Не зяблик. Рассказ о себе в заметках и дополнениях
Элизабет Страут – очень хорошая писательница, возможно немного слишком похожая на нобелевскую лауреатку Элис Манро и вместе с ней вливающаяся в важную традицию североамериканского рассказа и вообще прозы, которая исследует жизнь «маленького человека». Непременно жизнь обыкновенную, расположенную на пространстве «семья, тоска, работа», в том мире (это важно), в котором принципиально не существует ничего, что хоть в каком-нибудь приближении могло быть показано по телевидению, в мире окончательно далеком от всякой медийности, от всего, что нам сегодня подается как главное и интересное. Привязанности, неудачи, несбывшиеся мечты слабых, плохо артикулированных, странноватых людей – вот что не просто предлагается здесь как важное и ценное, а рассматривается сквозь увеличительное стекло невероятной силы.
Вероятно, самый яркий (хотя «яркость» в данном случае почти оксюморон) представитель этой традиции – Реймонд Карвер, существом рассказов которого, по его собственным словам, были «реплики и тирады, умолчания и намеки, глупые воспоминания и женские жалобы». И Страут, безусловно, следует в его фарватере.
Но все эти черты, эти «умолчания и намеки» проявлены и сыграны в фильме так точно и неотступно, что фильм Холоденко скорее, чем экранизацией Страут, кажется киновоплощением некого «обобщенного» Карвера. (И уж, замечу в скобках, во всяком случае лучше передает его дух, чем снятый прямо по его рассказам фильм Олтмана Short Cuts – сам по себе замечательный, но как бы отменяющий «карверскость» залитыми блеском калифорнийского солнца кадрами и продавленной актерами эксцентричностью персонажей.)
И даже больше. Или – дальше. Сериал «Оливия Киттеридж» куда более явно и, главное, куда более чувствительно предъявляет связь этой прозы, всех этих американских рассказчиков с их общим кумиром – Чеховым.
Глядя на то, что играет Фрэнсис Макдорманд (особенно в первых двух сериях), невозможно отделаться от ощущения, что это нам таким совершенно отодвинутым от оригинального сюжета способом показывают знаменитый рассказ «Именины» («Ее раздражали многолюдство, смех, вопросы, шутник, <…> дети, вертевшиеся около стола; ее раздражало, что Вата похожа на Нату, Коля на Митю и что не разберешь, кто из них пил уже чай, а кто еще нет.
Она чувствовала, что ее напряженная приветливая улыбка переходит в злое выражение, и ей каждую минуту казалось, что она сейчас заплачет»). То есть даже не сам рассказ, а его суть, много раз повторенную и в других чеховских текстах: фальшь «обычной жизни» нестерпима до полной невыносимости, до задыхания, до самоубийственности, но высокомерный отказ от нее может быть еще более разрушительным и жестоким.
И если бы у слова «литература» не было стольких отрицательных коннотаций, можно было бы сказать, что в этом кино – и даже в одном только повороте головы Макдорманд, в ее приподнятой брови – ее больше, чем в множестве выходящих сегодня литературных произведений. Смысла там точно больше. Вернее, смыслов.
«Стоунер» Джона Уильямса
Это не просто прекрасная книга, но и одно из самых сильных гуманистических высказываний, с которыми я сталкивалась за последнее время. То обстоятельство, что это высказывание было сделано 50 лет назад («Стоунер» вышел в 1965 году), дела сильно не меняет – роман Джона Уильямса не устарел ни на йоту. Не только потому, что хорошие книги вообще не устаревают, но и потому, что предметом здесь является только и исключительно человеческая психика в ее начальном, «чистом» понимании, психика от греческого слова «душа» – то есть субстанция, не то чтобы кардинально меняющаяся за несколько десятков лет.
«Стоунера» относят к «спасенным от забвения шедеврам». Но все же его судьба немного отличается от других книг, получивших новую жизнь в рамках американской индустрии установления литературной справедливости, которая с регулярностью поставляет все новые и новые забытые тексты (и да, практически все они оказываются и впрямь хорошими).
К роману Уильямса теперешний громкий успех пришел сначала в Европе. Во Франции его перевела и разрекламировала известная писательница Анна Гавальда, в Англии его в унисон прославляли критики, а в 2013-м книжная сеть Waterstones объявила роман умершего 20 лет назад писателя книгой года. Потом эта слава отрикошетила обратно в Америку, где после переиздания в 2007 году «Стоунер» удостоился уважительных рецензий, но все же не общего энтузиазма, – и вот уже журнал The New Yorker называет его «великим американским романом, о котором вы никогда не слышали».
Этот географически выделенный поначалу интерес можно объяснить тем, что в европейской литературе «расчеловечивание» зашло куда дальше, чем в американской (которую в связи с этим принято прямо-таки официально, устами представителей Нобелевского комитета, обвинять в традиционализме и «отказе от исканий»), и поэтому человекоцентричный роман Уильямса производит на европейцев особое впечатление. А можно никак его не объяснять, а просто радоваться, что, вот, у нас теперь есть эта удивительная тихая книга (в российском случае – интонационно точно переведенная Леонидом Мотылевым).
Герой романа Уильям Стоунер имеет отдаленное биографическое сходство с самим писателем – они оба южане, оба выходцы из очень бедных и необразованных семей (родители персонажа – фермеры, у автора фермерами были дедушка и бабушка, а отчим работал мусорщиком), оба сумели закончить университет и стать профессорами-филологами. Но различие между ними важнее, чем сходство. Герой старше автора на 30 лет (Джон Уильямс родился в 1922-м), и, соответственно, он уже в сознательном возрасте пережил все главные американские вехи – Первую мировую войну, Великую депрессию, вторую войну, маккартизм. Кроме того, настоящий Уильямс был участником военных действий (с 1942-го по 1944-й он служил в Индии и Бирме), а вымышленный Стоунер сознательно отказался от призыва.
Почему эти различия так важны? Потому что автор намеренно проводит своего героя даже не сквозь важнейшие исторические потрясения, а именно что мимо них (они лишь маячат где-то в отдалении) – ничто «общественное» не может быть здесь значительно в принципе. Важны лишь движения души и мысли, чувства и бесчувствие (и смерть как последнее этого бесчувствия выражение). История занимает автора не как инструмент прямого физического действия, а скорее как некий психотропный препарат, меняющий состав душ. «И хотя он смотрел вокруг с видимой бесстрастностью, он понимал, в какое время живет. То было десятилетие, когда на лицах множества людей, словно при виде разверзшейся бездны, застыло мрачное, суровое выражение. <…> Он не высказывался об этом вслух, но понимание общей беды волновало и меняло его внутри незримо для окружающих, и тихое сокрушение из-за людских страданий он в любую минуту чувствовал в себе где-то близко».
Уильям Стоунер следует путем всея земли, лишь в самом начале совершив хоть что-то необычное – перейдя с сельскохозяйственного отделения колледжа, куда его послали родители, чтобы он, вернувшись, помогал им на ферме, на филологическое. В остальном его судьбу можно назвать «среднестатистической», а его отношение к жизни разве чуть более спокойным, чем у всех и каждого.
Джон Уильямс заставляет эту обыденность раскрыться неброской, но завораживающей красотой. Человеческая душа, утверждает он, любая человеческая душа достойна того, чтобы ее рассматривать под микроскопом. И это ужасно важное знание про людей. Возможно, самое важное.
«Детство Иисуса» Джона Кутзее
Это переложение Евангелия, более близкое к источнику на второй взгляд, чем на первый. А тому, кто читает это сегодня – два года спустя после того, как книга вышла на английском, – вероятно, необходим даже третий. Потому что, когда в самом начале обнаруживаешь измученных мужчину и мальчика, прибывших издалека (чуть ли не из какого-то лагеря для перемещенных лиц), наше зараженное медийными картинками сознание начинает настраиваться на нечто социальное, связанное с беженцами и тому подобным. Кстати, в каком-то смысле «Детство Иисуса», как и любая (хотя очень странно употреблять слово «любой» в этом контексте) по-настоящему глубокая книга, как вообще настоящая литература, и про это тоже. Потому что она про все.
Вообще, совсем не так много на свете книг, в которых откровенная (но не сатирическая, не памфлетная) метафоричность и насыщенность символами не убивают для читателя возможности сопереживания, этого практически отвергнутого современной «умной» литературой качества. «Детство Иисуса» – как раз из таких редких экземпляров. Кутзее здесь продолжает линию модернизма без всякого «пост», манновской «Волшебной горы», например, и – безусловно и сознательно – «Замка» Кафки.
Как злоключения К. в безликой Деревне, управляемой Замком, – в этом вневременном мире без примет, в этом странном пузыре, будто бы отделенном от читателя прозрачной, но непроницаемой пленкой, – заставляют сжиматься и переполняться гневом наши вполне реальные сердца, так и история пожилого мужчины и маленького мальчика, наделенных именами Симон и Давид (про эти имена известно, что они ненастоящие), разворачивающаяся в отодвинутом от реальности поселении под названием Новилла, трогает, царапает, задевает.