Николай Лесков - Театральная хроника. Русский драматический театр
Вследствие старинных недомолвок и так называемой «литературы намеков», существовавшей при театральной цензуре, у нас ввелось столько условных терминов, столько слов, которые выражают не то, что значат в своем прямом смысле, что мы беспрестанно чувствуем потребность оговариваться. В нашей периодической прессе принято, что когда говорят «театральная дирекция», то под этим собирательным названием следует разуметь единично чиновника Федорова, заведующего репертуарною частию. Во всем, что плохо в наших театрах, для большинства публики виноват г. Федоров. Должно признаться, что взгляд этот довольно странен, и особенно странен потому, что если театры чем-нибудь удовлетворяют публику, то о г. Федорове не вспоминают, а лишь только заходит речь о чем-нибудь неудовлетворительном, но тут сейчас за бока г. Федорова. Г. Федоров несет на себе все грехи дирекции. Все, что пропадает, все, что дурно идет, что не в меру дорого обходится, — все, решительно все падает обвинением на г. Федорова, и благо г-на Федорова заключается в том, что он уносит все эти обвинения в свой театральный дом с таким же спокойствием, с каким козел очищения уносил в дебри лесные грехи исповедавшихся над ним евреев. Иначе г. Федорову надо бы не жить, и будь на его месте другой, принимающий погорячее все слышимое к сердцу, — ему давно бы не жить.
А правильно ли, по заслугам ли состроена чиновнику Федорову эта роль козла очищения театральной дирекции? Что такое чиновник Федоров? Чиновник Федоров ни больше, ни меньше, как начальник репертуарной части. Это вся область, в которой он поставлен. Но вполне ли он властен даже и в этой области, мы и это считаем сомнительным. Мы не дадим места никаким мелким частностям, доходящим до общества из театрального мира, но укажем на одно крупное явление, которого г. Федоров не может желать видеть и которое, однако, терпелось доселе с самым возмущающим безучастием, выводившим из терпения даже нашу публику.
Явление, имеющее на публику столь раздражающее впечатление, — это отношения, с давних пор установившиеся между двумя лучшими актерами драматической сцены: между гг. Самойловым и Васильевым 2-м.
По-видимому, обстоятельство для публики весьма безразличное, ладят или не ладят между собою г. Васильев и г. Самойлов, и даже не по чем бы ей было об этом и знать. Кому, мало-мальски любящему чистоту и опрятность, охота таскаться по черным ходам Александринского театра? Неладов этих публика могла бы не знать никогда, если бы сами высокопочтенные артисты, пользуясь слабостью дирекции, не дали воли своим непохвальным чувствам и не сделали их видимыми из зрительной залы. Публике, конечно, было бы приятно знать, что между ее любимцами Самойловым и Васильевым существуют добрые, товарищеские, и еще лучше — дружеские отношения, связующие их любовью к искусству; но публика могла бы оставаться без выражения своих мнений об этих неладах, если бы от них не страдала до крайней степени сама сцена. В Москве всем любителям театра, невольно интересующимся и самыми личностями театрального мира, известно, что гг. Шумский, Садовский и Самарин не представляют собою образцов великой приязни; но московский театр ни одного раза не мог ни заметить домашних отношений этих артистов на сцене, ни пожаловаться на то, что они манкируют репутациею московской сцены. Люди такой благовоспитанности, как гг. Самарин и Шумский, и артист столь глубокой натуры, как г. Садовский, умеют удержать свои личные чувства в тех границах, в каких личные чувства должны держаться у людей, связанных единством служения одному, всеми ими любимому делу. В Москве свободно и с полнейшим успехом идут пьесы, в которых вместе участвуют и г. Самарин, и г. Шумский, и г. Садовский.
Не то нам представляет русский драматический театр в Петербурге. Здесь неприятных отношений между собою не скрывают и не облагораживают их, здесь не заботятся о том, чтобы не стать героями сплетен и басен; два лучшие артиста здешней труппы даже как будто кичатся своим антагонизмом. Говоря «как будто», мы относим эти слова только к одному из них, ибо о другом даже неуместно и говорить на этот счет в предположительном тоне, а надо говорить утвердительно. Он так долго давал на это обществу всякое право, что наконец пора уже этим правом воспользоваться.
Не касаясь общих черт характера отношений актера Самойлова к сцене и к артистам, бедные средства которых позволили ему сделаться среди них премьером, мы имеем два факта, дозволяющие нам судить о чувствах, которыми проникнут этот слуга искусства. Один из этих фактов оглашен заграничною печатью, другой получил столь обширную устную огласку, что с нею не сравнится иная огласка печатная. Мы говорим о проделках г. Самойлова с Петром Боборыкиным и с высокопочтенным русским писателем и достойнейшим из русских людей графом Алексеем Константиновичем Толстым при постановке на сцену пьесы «Смерть Иоанна Грозного». Почти постоянно отличающийся невнимательностью в выучиваньи своих ролей, г. Самойлов на самые резонные замечания г. Боборыкина, присутствовавшего при репетиции одной из его пьес, отвечал ему дерзостями, которые, может быть, входят в привычки этого просвещенного артиста и которые свободно до сих пор терпелись, преимущественно благодаря условиям существования бывшей театральной цензуры. Благодаря этим условиям, сколько нам известно, безобразный поступок г. Самойлова получил возможность оглашения только посредством иностранной газеты, которую нельзя было заставить присылать свои корректурные листы на предварительный просмотр русской театральной дирекции.
Г. Боборыкин — писатель почти без имени, и дело о невежественном отношении г. Самойлова в его пиесе, в которой он, однако, брался за роль, осталось почти незамеченным. В публике скандал этот не имел той огласки, которой заслуживал, и публика не имела средств показать, как она принимает столь неуместные шалости своего театрального премьера.
Но наконец выступает на сцену новая проделка, гораздо большей важности, и эта уже не скрывается ни от кого.
Зимой прошлого года ставится на сцену пьеса графа А. К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного». С.-петербургская публика ждала этой пьесы. Допущению ее на сцену предшествовали большие толки; постановка ее сопровождалась вниманием, которому равного мы не запомним. Публика с жадностью ловила каждый слух о том, как улаживается персонал лиц, которые примут в ней участие. Между массою этих слухов самый первый был слух, что Иоанна Грозного будет играть г. Самойлов, а Годунова Павел Васильев. Публика была очень довольна этим сочетанием двух лучших сценических дарований в двух самых видных ролях пиесы. У людей, до которых доходили когда-либо весьма неискусно скрываемые отношения г. Самойлова к г. Васильеву, этим слухом были даже вызваны громкие удивления. Этим людям, которым известно было, что г. Самойлов, с давних пор игнорирующий своего почтенного собрата, не любит играть в одной и той же пиесе и даже просто не хочет играть с ним вместе, было странно, что этот г. Самойлов — эта избалованная бестактным обществом и слабою дирекциею Катерина Строптивая — выйдет на сцену вместе с оскорбляемым им недругом. Потолковав об этом, публика решила, что и для г. Самойлова есть свои пределы, что и эта пожилая Катерина Строптивая что-нибудь чувствует, что-нибудь чтит, что-нибудь уважает. Полагали, что Самойлов не позволит себе игнорировать общественных желаний, как он игнорирует г. Васильева, и, забывая свои личные счеты, хоть раз в жизни возвысится до порядочности, вменяемой каждому общественному человеку, — что он будет играть, как сказано, с Васильевым.
Но предположения эти оказались слишком несообразны ни с натурой человека, которого они касались, ни с характером отношения к самому искусству. Г. Самойлов стал над толпою и не стал играть с г. Васильевым. Ни всеобщие сетования на это, ни деликатное внимание высокопочтенного автора пьесы, ни некоторые усилия других лиц — ничто не помогло. Катерина Строптивая осталась непреклонною и блестящим образом доказала, что она ничего не умеет или не хочет ни поценить, ни почувствовать и действительно будет ждать только своего Петручио, которого бы она стала бояться. Иоанна Грозного играл г. Васильев. Его внешние средства мало отвечают лицу Грозного, хотя он играл роль не без мест, остающихся в памяти. Но оплеванная Самойловым публика все-таки хотела видеть в роли Грозного своего вежливого любимца, и роль Грозного была передана Самойлову, который также не показал никаких чудес в этой роли, да еще вдобавок не показал и того понимания роли, какое обнаружил Васильев, и ко всему этому в шестнадцати местах перевирал стихи. Но не в этом дело: г. Самойлов не столько переврал во время своего служения русской сцене.
Дело в публике. Мы вполне понимаем, что публика после всех слухов о всем ломаньи и кривляньи г. Самойлова, когда его желали видеть в пьесе вместе с Васильевым, после этого возмущающего неуважения к интересам сцены, все-таки могла пожелать его видеть. Зачем же себе в этом отказывать? Мы понимаем еще более то, что публика даже могла требовать, чтобы Самойлов играл эту роль, потому что он уклонялся от нее не по сознанию своего бессилия, а потому что он Катерина Строптивая; но мы понимаем это не иначе, как так, что публика должна была настоять, чтобы он играл эту роль в той обстановке, какой желало столичное общество, то есть чтобы он играл ее с Павлом Васильевым. Публика должна была создать г. Самойлову из первого его дебюта в роли Грозного хотя поздний урок: обратить для него этот спектакль в «укрощение Строптивой» или прогонять его с тех пор вон со сцены, как только он на ней покажется. Но на это способна публика, понимающая свои права, публика, себя уважающая.