Анатолий Кузнецов - На «Свободе». Беседы у микрофона. 1972-1979
Такую-то нелепость, и я бы не побоялся сказать: преступную, — вкладывают в детские головы во всех школах СССР, при этом Горькому накрепко приклеивается ярлык великого гуманиста.
Ему, как великому гуманисту, принадлежат «крылатые слова»: «Если враг не сдается — его уничтожают», которые если в качестве мрачного казуса упоминаются в западной литературе, то обычно с прибавлением эпитета «кровожадные», а то и «людоедские».
Враги бывают разные. Пушкин — враг Бенкендорфа, Пушкин не сдается, Пушкина нужно уничтожить. Гумилев — враг Ленина, Гумилев не сдается, Гумилев расстрелян. В Горьком Сталин увидел врага — взял и отравил. В соответствии с горьковским же призывом. Какое великолепное обоснование подарил «великий гуманист» любому варварству, любому террору, как гениально просто: враги не сдаются — убивай их.
И никому в голову не придет поинтересоваться: а почему, собственно, иные враги не сдаются? Даже чисто теоретически есть и такая вероятность, что они умнее, выше тех, кто требует от них сдачи. Может, прежде чем лепить девять грамм свинца, приостановиться и разобраться, хоть для интереса, почему он, обреченный смертник, не сдается? Почему он идет на костер, а не сдается? Почему он упрямо кричит: «А все-таки она вертится!»? А может, она, Земля-то, и в самом деле вертится, и он прав, а мы сами — дураки? А если вопрос нельзя так быстро разрешить — он говорит «вертится», а мы «не вертится», — так займемся совместно вопросом и проверим это дело экспериментально? А уж если нельзя и экспериментально проверить, так за что ж человека-то резать, если он думает иначе, чем мы, а доказать ничего нельзя; может, просто оставить его, с его особым мнением, в покое, на худой конец?
В том беда, что все фанатичные преобразователи мира очень подспудно, пусть даже глубже, чем спинным мозгом, но знают, что они преступники, и чем сильнее это чувство, тем больше казней «врагов». Чем больше казней, тем сильнее чувство. И это дорожка без возврата, ведущая к помешательству ума, а не к признанию правоты противников. Тут-то и нужен, очень нужен авторитетный «гуманист», который без тени сомнения заявит, что врагов резать надо, и что это единственно правильно, и что это — хорошо.
Приходит на память высказывание Томаса Карлейля, английского мыслителя, в его книге «Этика жизни», что беды, какие способен наделать фальшивый писатель, не поддаются подсчету.
Нет, я ни в коем случае не задаюсь целью зачеркнуть Горького. Вообще я говорю сейчас не о его литературе, его значении. Я говорю только о том, что антилитературно. Не о Горьком — писателе, а о Горьком — изрекателе. На мой взгляд, безответственном.
Эта безответственность развернулась во всей своей силе, когда Горький взялся за обоснование и введение метода социалистического реализма, иными словами — метода сознательной лжи.
Горький начал с того, что разделил правду на «правду добрую» и «правду злую», то есть правду, помогающую жить, и правду, мешающую жить. Может быть, и так, остановись он на этом, но он сделал совершенно сногсшибательный вывод: следовательно, тяжелая правда вредна и: «Не нужна нам такая правда, которая камнем ложится на крылья».
Далее все логично: значит, нужно говорить народу только о положительном, пишите о светлом, радостном, ростках коммунизма, а на задворках да вглубь копаться запрещено, ибо это ложится камнем на наши крылья. И пошла писать губерния. Подобно «социалистическому гуманизму» родилась и «соцреалистическая правда», великий писатель разъяснил как на ладони, что так нужно — и хорошо.
…Между прочим, правда все-таки одна.
Хорошая ли, плохая ли, веселенькая или ужасная, но только упорно и отважно доискиваясь ее, именно какая б она ни была, двигалась и движется людская цивилизация. Если же кому-то правда ложится камнем на крылья — ну что ж, можно бы сказать: грош цена таким крыльям.
Что же это тогда за крылышки такие у целого общества, что их надо оберегать и умолчаниями, и ложью, и гекатомбами пострелянных «врагов», и сетью концлагерей, и сумасшедшими домами для инакомыслящих, и ГПУ — НКВД — КГБ, и танками, и межконтинентальными ракетами с ядерными боеголовками?
И на всех этих эклектических подпорах, на всем циклопически-бездарном сооружении этой клети для всего человеческого — висит на шпиле нечто общипанное и сдохшее, несмотря на все отчаянные инъекции, это вот она и есть, та самая «правда», отобранная под красно-розовый цвет, легкая для крыльев, как мыльный пузырь.
До того запутались во лжи — установки меняются как перчатки, старые книги изымаются, учебники собственной истории постоянно переделываются, страницы в энциклопедиях заменяются, газеты прошлых лет страшно взять в руки, собственные речи лучше забыть, — до того изолгались, что нет выхода, кажется, а любой проблеск правды все рассматривается как угроза, смертельная угроза.
На одном собрании Союза писателей в 1969 году я своими ушами услышал: «Правда, товарищи, — это только то, что полезно делу коммунизма». У меня ноги подкосились. Не знаю, был ли опубликован этот шедевр мысли. По всей вероятности, должен. Советская печать сейчас на все лады высмеивает изречения китайских маоистов. Ну а как быть со своими?
18 ноября 1972 г.
Собрания — орудие и манометр послушности
Мы недавно встретились с Анатолием Павловичем Федосеевым, крупным советским ученым, оставшимся недавно на Западе, и, между прочим, он говорит:
— Анатолий Васильевич, а ведь что-то мы с вами давненько собрания не посещаем.
Я подумал: действительно, с лета 1969 года, когда я уехал в Лондон, и по сегодняшний день я не был ни на одном собрании.
Западному человеку про советские собрания объяснить невозможно: он почти не понимает, ему не с чем сравнить. Допустим, по окончании смены закрывают проходную и никого не пускают домой, потому что объявлено собрание по принятию новых соцобязательств. Если бы такое сделали в Англии, рабочие могли бы фабрику разнести — и были бы правы, потому что это посягательство на свободу человека. Силой сгонять на собрание можно лишь подневольных. Но повседневность в СССР невозможно представить без постоянных принудительных собраний.
Где-то я читал описание чувств казнимого, когда его везут на колеснице к эшафоту. Он думает: еще проехать целых три улицы, почти полчаса ехать, еще есть целых полчаса жизни. Старая легенда рассказывает, что когда-то казнили аристократку во Франции, палач почему-то промахнулся, она разрыдалась и благодарила палача за то, что подарил ей еще минуту жизни. Мы только перед лицом смерти по-настоящему понимаем, что такое отпущенное нам время.
Перебираю в памяти, сколько тысяч часов бездарным образом я осовело отсидел, отстоял, отмаялся на собраниях, как пропадало время жизни, одной-единственной, в которое можно было бы читать, ездить, писать, наслаждаться миром, поспать, наконец, — и то лучше…
Право, тошнит, когда вспоминаешь эти карикатурные священнодейства, где все известно наперед, неискренне, фальшиво, живые люди голосами роботов вещают какие-то шаманские формулы: «Поступило предложение… для составления проекта резолюции… избрать комиссию в составе… огласить, принять…» Словно бредешь через безнадежное, нескончаемое болото. Что это? Зачем? Кому это надо? Очень надо.
Советских людей пытают собраниями не из какого-то неумного садизма. Собрания — мощное орудие поддержания человеческой послушности или, как ее завуалированно называют, дисциплинированности. В хорошем дисциплинированном коллективе на собраниях сидят все loo процентов — это «здоровый» коллектив. Если собрания зияют пустыми стульями, коллектив «нездоровый».
То, что loo процентов достигнуты запиранием выходов или тем, что гардероб не выдавал пальто, не так важно. Вы же не стали ломать двери, драться с гардеробщицей и качать права, значит, вы послушны — во всяком случае, в достаточной степени.
Одновременно институт собраний является для руководства как бы четким манометром, одного взгляда на который достаточно, чтобы знать, на каком уровне находится внутреннее общественное давление. Когда вы обалдело сидите пятый час на каком-нибудь отчетно-выборном собрании, не тешьте себя иллюзией, что эта бессмыслица отживает свой век и скоро отомрет. Вы отнюдь не участвуете пассивно в бессмыслице. Самим своим присутствием вы демонстрируете свою послушность, являясь как бы молекулой стрелки на всесоюзном манометре. Убирать такой рычаг и такой манометр из машины никто не станет. Могут смениться десять составов Политбюро, но собрания останутся.
Человек приучается к ним с раннего детства, и они сопровождают его до гроба. Пионерские собрания, классные собрания, повестки дня, протоколы, регламенты — этому обучают уже в школе. Дети в школе должны слушаться старших, поэтому они легко привыкают к новой игре: классный руководитель сам наметил старосту, но все подняли руки и как бы добровольно-свободно его выбрали.