Роман Сенчин - Не стать насекомым
Оспаривая эту мысль, хочется, во-первых, отметить, что время действия в большей части рассказов сборника — 90-е. Время сложное, страшное, переломное, яркое и жуткое. Оно породило и сложные фигуры, которые показывает нам Прилепин в «Ботинках…»: настоящего героя того времени Славчука и так и не дождавшуюся своего принца Лилю («Славчук»), одновременно кровожадного и благородного Примата («Убийца и его маленький друг»), братика и Рубчика, этаких Бима и Бома, весело шагающих по проволоке без страховки («Пацанский рассказ», «Блядский рассказ», «Собачатина»), сделавшего всё, чтобы о нём забыли, рок-героя 80-х Михаила («Герой рок-н-ролла»), непутёвых сестёр рассказчика («Бабушка, осы, арбуз»). «Все умерли, — подводит итог рассказчик в предпоследней вещи сборника. — Кто не умер, того убили. Кого не убили, тот добил себя сам». И даже один из немногих физически существующих, герой рок-н-ролла Михаил, оживает лишь изредка, на час, а потом признаётся: «Я устал, ребят».
Сам рассказчик — сквозной герой «Ботинок…» — в этих рассказах о 90-х самый младший, он больше наблюдатель, а не действующее лицо. Он действует позже, в 00-е. И эти нулевые пытаются его поймать, задушить.
Прочитав впервые рассказ «Жилка», несколько лет назад напечатанный в журнале «Наш современник», я не понял, в чём там собственно суть. Перечитав, кажется, разобрался; помог отзыв Гюнтера Грасса, помещённый на обложке книги: «Рассказ «Жилка» Захара Прилепина — это очень поэтичный текст. Герой рассказа изолирован от мира («чужой как метеорит»), и эта дистанция с миром — самое сильное, что есть в рассказе».
Герой «Жилки», поссорившись с женой (она называет его жестоким, безжалостным, чёрствым, ледяным), выбегает из квартиры, а потом звонит ей, может быть, чтобы помириться, но слышит в ответ, что в квартиру ломятся «в штатском и в форме». Автор не описывает, чем занимается его герой, лишь обозначает устами героя: «Я занимаюсь революцией». Главное в рассказе происходит тогда, когда герой катается по кругу на троллейбусе, выбирая, что ему делать дальше. Он понимает, что «в штатском и в форме» — это не шутки, да и мы знаем, что случается с некоторыми занимающимися революцией… В троллейбусе он уже не совсем на этом свете, не в этом мире; он смотрит на происходящее за окном словно из другого измерения, прокручивает в голове свою жизнь. Да, прав Грасс, самое сильное в рассказе — «дистанция с миром».
Николай Крижановский увидел в «Жилке» следующее: «…Главный герой — бездетный родитель. Он знает, «что такое ладонь сына и дыхание дочери», но вспоминает о детях лишь единожды. Зато весело матерится, ругается с женой, хорошо и часто выпивает. Он яркий лидер: водит за собой «страстные, бесстрашные колонны пацанвы». И ещё он замечательно засматривается на девушек».
Ну, засматриваться на девушек будет даже умирающий мужчина, такова, к сожалению или к счастью, мужская природа. А вот о детях герой вспоминает скупо, по-моему, потому, что о них человеку, находящемуся уже не совсем здесь, вспоминать слишком больно; он вспоминает о Хамасе, похоже, настоящем своём друге, которых, как кажется, пока дружишь, за всю жизнь не может быть больше одного; вспоминает о жене, с которой когда-то: «Мы лежали лицом к лицу, переплетённые руками и ногами, щека ко лбу, живот к животу, лодыжка за ляжечку, рука на затылке, другая на позвонке, сердце в сердце. Мы так спали всю ночь, из ночи в ночь, месяц за месяцем. Если б нас решили разорвать, потом бы не собрали единого человека.
Спустя годы, быть может, несколько лет, уставшие, измученные жизнью и суетой, мы стали отдаляться. Нам становилось тесно, душно, дурно. Только прикасались руками, лодыжками, иногда обнимались — вернее, я обнимал её, — но она отстранялась во сне, уставшая, почти неживая. Я помню это ночное чувство: когда себя непомнящий человек чуждается тебя, оставляя только ощущение отстранённого тепла…».
Приходит на память давнишний уже прилепинский рассказ «Ничего не будет», где описывалось безграничное и бесконечное семейное счастье, разрушить которое может лишь физическая смерть. Например, гибель героя в автомобильной катастрофе. Но вот оказалось, что разрушить счастье способна «жизнь и суета». А это куда трагичнее, по-моему, вылетевшей на перекрёсток фуры.
Страшно прийти к осознанию: «Потом, много лет спустя к словам «я люблю тебя» всегда начинает крепиться подлое «но». Я люблю тебя, но. И я тебя люблю. Но… <…> Но ты слишком часто обижал меня. Но ты слишком много оскорбляла меня».
Но — счастье-то у героя «Жилки» было, и он, готовясь пойти к тем, что «в штатском и в форме», говорит себе: «Мне нечего терять, у меня всё было, и никто этого не отберёт», и даже благодарит Господа.
В финале судьба смеётся над героем: «в штатском и в форме» уходят, у подъезда ему встречается отпущенный фээсбэшниками Хамас, а вечером герой опять ругается с женой. «Жизнь и суета» продолжаются. И как не настраивай себя на нежность, всепрощение, чем занимается герой последнего в книге рассказа «Дочка», это не поможет. Или поможет на час-другой из сотен и тысяч, составляющих жизнь…
Николаю Крижановскому не нравится слово «пацаны». Он цитирует лингвистов, которые объясняют, что «пацанская культура обладает рядом особенностей, которые отчётливо противопоставляют её культуре носителей русского литературного языка». Но что ж делать, что в народе за такого рода молодыми людьми закрепилось именно это слово. Суть их не меняется. В русских сказках, например, действуют добры молодцы — они быстро живут, ищут подвигов и глупо складывают головушки…
«В нашей стране в последние пять-семь лет заметен дефицит мужественности. Это просто в глаза бросается, — констатирует Сергей Беляков, выдвигая свою версию популярности Прилепина. — Бритоголовые братки перестреляли друг друга в девяностые, освободив землю для поколения бесполого офисного планктона».
В книге «Ботинки, полные горячей водкой» Прилепин и пытается показать трагедию если и не братков (братки на то и братки, что у них система), то пацанов, которых выкашивает жизнь. И, в сущности, неважно, какое на дворе десятилетие — и сегодня предостаточно пацанов гибнет или лихо и неосознанно, играя в приключения, ищет гибели, подобно героям развесёлого и в то же время жуткого «Пацанского рассказа».
«Россия, — пишет Николай Крижановский, — из которой, как мы помним, пришёл Прилепин, в «пацанских рассказах» — это обезверившаяся страна, с напрочь забытым прошлым, с пацанским, полууголовным, похотливо-пьяным настоящим и опошленным будущим». Он призывает автора этих рассказов и нас, читателей, обратиться к классике, цитируя «знакомого священника»: «Русскую классику надо знать, потому что она хранит подлинные идеалы русского народа. Придёт время восстановить их» и критика Юрия Селезнёва: «…Народ был не только молчаливым вдохновителем русского искусства, он был истинным героем литературы, её нравственным центром».
Да, эти цитаты справедливы, но если рассматривать русскую классику таким же чрезмерно строгим взглядом, каким рассматривает книгу Захара Прилепина Крижановский, то можно прийти в отчаяние и заявить, что классики «теряли русское». Они написали про русский народ (то про какую-то его часть, а то и про весь целиком), про Россию тоже немало страшного, обидного. И Пушкин, и Лермонтов, и Гоголь, Тургенев, Достоевский, Некрасов, Толстой, Писемский, особенно любимый почвенниками Лесков, Чехов… В ставших классикой повестях Распутина 60–70-х годов тоже главный мотив — распад, гибель, потеря главного, а светлое, надёжное тлеет лишь в воспоминаниях, которым нельзя полностью доверять, так как воспоминания не могут быть абсолютно достоверны. Не случайно, наверное, самый чистый распутинский образ — Настёна из «Живи и помни» — это авторское воспоминание; представить её не в 1944-м, а, скажем, в 1974 году невозможно…
Делать вывод, что Прилепин «уходит от православного идеала, от русского и от России» на том основании, что герои сборника «Ботинки…» — пацаны (как ни крути, часть русского народа), что «вместо Родины в рассказах «наша замороченная держава», что «православие становится прибежищем неудачников», так же примитивно и даже нелепо, как объявлять Достоевского после «Записок из мёртвого дома» клеветником на русский народ, Лермонтова после строки «прощай, немытая Россия» — врагом России, а Есенина за рифмы на стене Страстного монастыря — врагом христианства.
«Самый отвратный рассказ, — пишет Николай Крижановский, — «Смертная деревня» — написан в лучших традициях западноевропейских представлений о русском народе — кровожадном, мерзком чудище, стране людоедов, барыг и сумасшедших уродов».
На мой взгляд, этот рассказ просто самый слабый в сборнике (язык словно из «страшных» рассказов Куприна), но ничего отвратного я в нём не увидел. В России есть деревни убийц, это ни для кого не секрет, но, что страшнее, во многих обычных (если их можно так охарактеризовать) деревнях живут семьи убийц, и вокруг все знают, что они убийцы, но относятся к этому как к природному явлению, единственное, что предпринимают — стараются не давать повода себя убить…