Софья Федорченко - Народ на войне
И пью при случае, и словом черным не брезгую при случае. Тоже и охулки на руку, насчет чужого добра, не положу. Словом, не мыт, не глажен, ни перчаточек, ни печаточек. И вот присматриваю за собой, и вот впереди всё надежда и надежда, на справедливую жизнь, на перемену привычек и на нужность свою в настоящем деле. Это тебе батюшка из священного писания не начитает, нет!
Делаю я свое военное, отчаянное дело как бы в глухом закутке, без близкого руководства, с одной такой памяткой, вроде урока от самого большого человека. Я теперь такой вот, дикий почти, все же толк знаю, руки в чужом барахле не полощу, с глаз врага не выпускаю, народу свою власть ставить помогаю. Насчет же высших наук тоже свое мечтание имею.
Тут прислали нам нового человека, девятнадцати лет, студент, что ли. И стал я слушать, и выходит: что думалось-ждалося, за что на ногах последнюю обужку перетер, за что на руках последнюю шкурку выязвил, с плеч всякое лохмотье в тлен, и сердце на врагах опаленное, и рот от голода да ушибов резких обеззубел,— за правое это дело, за широкое; а не то, что в одних этих вот местах, для одних этих вот людей. Скоро я и речи обучусь, и обессиливать людей не дам.
Что чувствую? Спать ли лягу, тружусь ли, голодно ли, холодно ли мне, в лохмотьях я или как — конец обиде! Я теперь человек государственный, не о своей только хате мысль имею, новый я.
Мы здесь не первого сорта люди. И охальники, и другое что, ножику с вилкой нас не учили. А вот и на нас тоже общая жизнь теперь лежит, на наших протертых плечиках. Обязаны теперь и мы кругом зорко смотреть для общей справедливости. С непривычки и боязно это, и занятно.
Как бы проснулся я, как бы важность свою понял. Ого! — обидь теперь меня кто-нибудь словом! Или плечиком чужим доторкнись — голова долой! Вот!
Жили плохо, грешно жили. И не перед богом грех, а вот что над семьей тиранничали и над собой тиранничать дозволяли. Ни за посул, ни за воздух пустой — за темноту свою такое допускали. Этого я ни себе, ни врагу не прощу.
Прежде-то мерекаешь-мерекаешь об домашнем; туда рубль, сюда целковый, на сапоги подковы, женке платок новый. Да мало ли что. А денег нет, ночью ворочаюсь, подстил протираю. А теперь какая ночная у меня забота великая? Жизнь новая начинается, наша жизнь! Не полсапожки примерять. Ведь и так статься может, что придется мне министерские дела делать. Ведь кому-нибудь делать-то их надо? Не чужих же людей допускать. Так каков я буду для больших-то дел?
Вожу носом по воздуху — только волей потягивает. Я же порядка жду, а под ноздрей одна воля. Эх, кабы к воле и порядок — вот тут тебе и свобода была бы.
Из Питера, царской столицы, самого наибарского рая, прислал нам мудрый человек товарищей для руководства. И каким нам-то! Мы уж было от непонятия разбойниками счесться могли, устали от без толку. А вот же прислали нам самых образованных, а вот же сказывали, что если мы по правде, да по порядку, да при всей нашей силе, да зная, что к чему,— так без нас сделать государство наше трудновато. Гордости теперь в нас — ого! Свороти-ка нас — смерть не своротишь!
Ну и убивали, ну и с гнезд скидывали. Так ведь кого? Вот теперь я выучился всему такому и другим толк объяснить могу. Спасибо партийному парнишке, рыженькому воробушку, что из Питера к нам припорхнул. Я теперь из-за всякой, даже чужестранной голоты, воевать согласен. А не согласен буду — дурак буду. Вроде как бы назло соседу свой пожар не тушить, чтобы соседова рига загорелась. Все мы, голота, с одной улицы соседи.
Вот ты говоришь тут, у всех на глазах, во все уши наши дудишь, что весь мы мир перестроим. Так сказать, рай на земле. Зажгла синица море! Наслушался ты питерских ходоков, они для нашего брата заразительные. А я, тех же речей послушавши, так думаю: дай ты нам, боженька, свою Россию по справедливости устроить, работу поднять, образование и панов с нашей шеи сшибить. Вот тебе и рай, вот тебе и спасибо, вот тебе оно самое, чему у нас и за границей поучатся, да в чем нам совет и помощь от столичных товарищей нужна.
Рощены покорными, а теперь даже смешно. Полетело послушание вольным ветром, бабьим летом, в короткий срок.
Может, и не думали, а каждый обижал. А как, бывало, задумаешься, так одна думка: эх, воли бы!
II. О САМОЙ ВОЙНЕ
Вы прощайте, волики
Голубы,
Здесь нам воли, волики,
Не добыть
Ухожу я, волики,
Воевать,
Станут-станут воликов
Свежевать
Будьте ровне, волики,
На пирог,
Дайте ровне, волики,
Да жирок
Я на то вас, волики,
Не берег,
Станьте вражьей глоточке
Впоперек
А дождетесь, волики,
До конца,
Вы меня прокормите,
Молодца
Тут не про походы, да победы, да отступления. Про это книги расскажут А о живом тоже переговорить надобность есть.
Ушел я с той войны совсем замиренный — до того воевать обрыдло. Ладно, ушел, домой пришел. А тут по всем хатам обида: поманили свободой, а доли не дали. Вот и пошел я долю к воле добирать.
Я, с войны вернувшись, хозяйничать было стал, ей-богу. А тут взбучило деревню, старики и те советуют. Мать родная и та чуть тебе топора в руки не тычет.
И на что, про что добывали? И на что врагов добивали, если опять в работу? А отдых-то когда?
И я пропаду, и врага изведу, зато людям легче будет.
Та война, сразу видать, не последняя была. Всю желчь разворотила, а под ружье чужие, невинные ничем народы поставила.
Своя шкура ныла, своя глотка выла. Всё по своей воле принимаем.
Ни пня от старой жизни не осталось. Отца убито от немцев, мама с недоедки да с горя померла, братья, словно и я, на лету,— может, и в живых нет. Примерли жена и дети. Мне бы только с братвой до дела доходить, чтобы роздыху на горе не было.
А я и дома бы посидел, да не на чем. Ни печи, ни припечки. Была родня — ветром развеяло. Вот воюю. Может, вывоюю людям от врага домок.
До чего же эта война ничего не бояться научила. Вот считай: голод — видали, волками выли; тиф — выжили, больше не будет; пожар — за печку считали, каждый день тапливали; грабеж — это чего уж проще; раны — как на собаке струпьев; муки от врага — так не хуже старинных великомучеников; смерть же даже смеху подобно: уж и вешано, уж и топлено, уж расстреляно по множеству раз. Бои не в счет всему этому. А живы, живы и будем.
Вот бы в родных моих местах повоевать, я бы там кой-кому судьбу бы перестроил.
В родных местах только справедливый может воевать, чтоб самых наинесчастных не умучить — за козны[98], что не так мальчонками сыгралося.
Когда знаешь, куда да за что,— не давай времени на роздых. Как кто поперек — сшибай. За тобой идут, им легче станет.
На ходу думать некогда, да и не к чему. Твердо знай — надобно. А потом, когда придем, думать станем.
Жж... жжжж...— пули. Ажно дышут они на тебя, ажно волосы пошевеливают, ажно ласковый от них ветерок.
У нас сговор будет: свою войну довоюем, на чужую не идти.
Да «думали ли», да «гадали ли»? Никто не гадал, да бог угадал. Каку надобно войну, ту и терпим.
Бывало, на кулачки выйдешь — весело, сердце играет. Была немецкая война — как во сне воевалося. Куда повернут, туда и тычешь, глаз не продирая. А вот теперь и зрячи, и желчь кипит, и сердце играет.
Командиры у нас — босячня босячней. Ни у него лошадки, ни у него корки лишней. Один бинокль с нами в различие, а так все мы — как один.
Ничего эта война на ту непохожа. Идешь через голод, через силу. Дошел — крик, стрельба, ховаются от нас в панике. Тут ворвались, всё по-нашему, и плачут, и кричат. Какой ты есть, такой и представляешься. Все понятно — и кто, и за что. Это тебе не заграница, да по чужой воле.
На той войне нас били, на этой — мы бьем. Может, мне только так сдается, а думаю, потому только мы и бьемся, что мы всех справедливей и сами за себя.
Шел я из последнего, не своими ногами, и припал к пеньку придорожному,— прощайте, братики. Даже как бы легче стало, что не идти. Тут топ, конники до меня,— сгинь!.. Я же ни с места. Ткнули они меня — я хоть бы что. Даже как бы легче стало, когда кровью сошел.
Я, говорит, с-под Москвы, всю войну под звездою красной воюю, а вы из рук в руки. Тут один вышел и все рассказал. Не из рук, говорит, мы в руки, из мук в муки. Ты, говорит, разве своей стране воин? Да ты, говорит, и войны-то не видывал. А мы вот как: немцы на нас сели — сброшено; атаманы разврату учили — скинуто; добровольцы нас в навоз головою — скончено; а если ты, товарищ, нас изменой попрекать вздумаешь,— и товарищу тютю дадено будет.