Евгений Гнедин - Выход из лабиринта
Когда в тюрьме я сочинял этот «вариант жизни», то представлял себе, что вероятнее всего я еще до тридцатых годов связал бы свою судьбу с Коминтерном, вернулся бы в СССР.
То был наихудший из придуманных мною в тюрьме «вариантов» моей жизни. Когда находившиеся за границей молодые революционеры или русские патриоты добивались возможности въезда в СССР или шли на работу в зарубежные советские учреждения, они чаще всего имели дело с заграничными агентами «органов» и оказывались навсегда с ними связанными. А это — роковая и безысходная зависимость. Во времена террора таких людей арестовывали ранее других и не выпускали на свободу. Меня такая судьба миновала.
Конструируя в одиночке не осуществившиеся альтернативы моей жизни и продумывая прошлое, я то пытался обрести утешение, а порой и приходил в ужас при мысли, что следствие и обвинение построены на сочиненном следователями чудовищном «варианте», не имевшем ничего общего ни с реальным ходом моей жизни, ни с упущенными ее альтернативами. Так что придуманная мною игра служила мне слабым утешением.
* * *Когда я полтора десятка лет назад приступил к составлению «Записок», то пытался объяснить поведение юноши, который, не задумываясь, отдал советскому государству богатое наследство. Я воспользовался таким понятием, как «эпохальный характер». Видимо, я тогда почерпнул этот образ у Герцена. За прошедшие годы я имел возможность снова продумать понятие, занявшее определенное место в моей книге. Поскольку я намерен и далее им пользоваться, я теперь сделаю некоторые пояснения.
Наиболее распространенное представление — присущее и Герцену — сводится к тому, что люди определенного поколения или социального круга в своем самосознании и поведении ориентировались на некий «исторический характер», как правило, воспринятый из литературы. [Мне удалось глубже разобраться в этом вопросе благодаря книге Лидии Гинзбург «О психологической прозе».]
Такими эталонами были байронические характеры, были герои Чернышевского, немецкие романтики и др. Во введении к моим воспоминаниям я сказал, что мое мировоззрение сформировали два сильных течения идейной жизни — революционная социалистическая идеология и гуманная русская литература. Тем самым обозначено «поле воздействия», материализовавшееся в различных исторических характерах.
Однако я только отчасти имел в виду эти влияния, когда говорил, что на моем поведении сказалось то, что иногда называют «эпохальным характером». Я имел в виду не ориентацию на исторический характер, а нечто иное, когда пояснял, что в переломные исторические периоды поведение вовсе не «исторических» персонажей может определяться общественными переменами и даже мировыми событиями. Добавлю к сказанному, что такое явление возможно только при таких условиях общественной жизни, когда люди осведомлены о том, что происходит на широком, даже мировом, пространстве, а не только в определенном углу одной страны. В таких условиях выросли многие поколения. «Эпохальный характер» сложился у представителей моего поколения, вся жизнь которого прошла под знаком назревающего или совершившегося перелома в мире, в обществе, в индивидуальной судьбе. К тому же, в той среде, к которой я принадлежал, отношение к общественным переменам и просто международным событиям всегда приобретало субъективную, эмоциональную окраску. Именно благодаря этому складывался «эпохальный характер» или, если угодно, определенный стереотип поведения. Мне кажется плодотворной вот эта гипотеза о сходном механизме поведения людей, которые не просто подражают вольно или невольно историческим или литературным героям, а находятся во власти представлений и эмоций, внушенных самой эпохой, «музыкой времени».
Я не хочу приукрасить близкий мне «эпохальный характер». Присущий ему, определяемый воздействием мощных общественных факторов, механизм поведения срабатывает по-разному, ему был свойственен далеко не одинаковый коэффициент полезного действия. Ведь индивидуальные судьбы складывались по-разному. Если пытаться определить доминанту различных «эпохальных характеров» в первые годы революции, то их созвучие обнаружится даже у людей, политически принадлежавших противоположным лагерям. Я рискую вызвать гнев и возмущение у представителей обоих этих политических лагерей, но все же скажу: были общие «эпохальные черты» у тех, кто, самоотверженно сражаясь, видел смысл своей жизни в революционном обновлении России, и у тех, кто ставил на карту жизнь, спасая Россию от революции. Более того, один и тот же человек мог на одном этапе пути с чистой душой сражаться на одной стороне и в другой период своей жизни чистосердечно прийти к выводу, что он обязан служить иным идеям. В обоих случаях такой человек не изменял своему «эпохальному характеру» и готовности служить отвлеченной идее.
На самых различных уровнях советского общества люди свою профессиональную работу (имевшую для них самодовлеющее значение), а многие всю свою жизнь связывали с борьбой за некие высшие отвлеченные ценности и далекие цели. Безоговорочное одобрение правоты общих принципов и фанатичное признание необходимости приносить жертвы и требовать жертв во имя этих принципов и крупномасштабных планов — таковы важные черты психологии, складывавшейся в первые годы революции. Но и в период мирного строительства, когда Маяковский сказал, что он наступал на горло собственной песне, он выразил мировосприятие нескольких поколений людей, превративших свою жизнь — продуманно или автоматически — в средство достижения обществом неких высших целей. А Маяковский, как известно, покончил с собой…
Тут-то я в своем повествовании оказался у входа в лабиринт средств и целей, из которого я искал выход, находясь в тюремной камере. Как бы ни складывались судьбы «героев моего романа», на их жизнь и психологию наложила отпечаток та общественная эволюция, по ходу которой, в силу иронии истории или «хитрости мирового разума» (по Гегелю), происходили и перерождение средств и подмена целей. От того и пришлось плутать в лабиринте.
Процесс общественного развития определял и динамику развития характеров. Пора сказать (не отрицая генетической предопределенности), что «эпохальный характер» не есть постоянная величина. К новым средствам и целям необходимо было подгонять механизм поведения. Долго еще действовала инерция самоотверженного участия в жизни общества. Однако это уже не было вольное служение великой идее, а служба на потребу государства. Позднее давало себя знать корыстное приспособление — как в силу вырождения «эпохального характера», так и в силу выхода на арену совсем новых персонажей.
Решусь сказать: по мере эволюции системы люди становились хуже. Для определения этого процесса нет общезначимого мерила, нет эталона, от которого можно было бы вести отсчет. Но можно прибегнуть к модели. Таковы примеры того, как портились, вырождались люди в сталинском «исправительно-трудовом лагере», в этом сколке страны.
В лагере каждый заключенный в какой-то мере, какой-то стороной своей жизни менялся в худшую сторону. Подавно — люди с опустошенной душой. Человек, и не бывший ранее крупным начальником, но по природе своей склонный навязывать другим свою волю, охотно выступал в роли лагерного командира, хотя бы на самой нижней ступени. Наоборот, мягкий, слабовольный человек в лагере быстрей опускался, соглашался, чтобы им помыкали, чего в нормальных условиях он не позволил бы. Тот, кто до лагеря исключительно из осторожности соблюдал правила честного поведения, превращался в развязного хапуна и взяточника. Злой человек давал волю своей злобе, трусливый обращался в тряпку. А уж подхалимы становились «шестерками» и стукачами.
Пожалуй, наибольший материал для обобщения дает наблюдавшаяся в лагерной обстановке комбинация двух, казалось бы, противоположных черт и наклонностей: готовность приказывать и готовность повиноваться. Лагерник, охотно помыкавший теми, кем ему было поручено распоряжаться, с таким же усердием безоговорочно, слепо повиновался сильнейшему, а тем более начальнику по должности.
Сказанное не есть отступление в область социологических теорий. Последовательность в моем изложении требовала, чтобы я сказал об этой дурной двойственности как черте «эпохального характера», пришедшего на смену описанному мною в моих воспоминаниях. Тем более надо было сказать, что и я сам претерпел определенную эволюцию, в чем отдал себе отчет еще в тюремной камере.
Приведенная мною модель есть концентрация определенных черт, это структура, имеющая общее значение, но остающаяся абстракцией, пока не приняты во внимание общественные условия и господствующая идеология. Об этих условиях уже сказано. Важная сторона пагубной эволюции: выстраданное, продуманное мировоззрение превращается в прокламированную жесткую идеологию. Такая ситуация как раз и способствует эволюции характеров в худшую сторону. Судьба моих сверстников — свидетельство того, что фанатизм, одержимость революционными лозунгами может порождать и бесплодное бескорыстие и беспощадную жестокость. Если идеология требует от граждан безоглядочной дисциплины, насаждает ненависть и страх, то бескорыстие становится редкостью, а душевная тупость и даже жестокость все более распространенной чертой.