Журнал Русская жизнь - Гражданская война (октябрь 2008)
Но Григорий Исаакович сомневался, что Флегонта заинтересует народная логика.
И, уж конечно, здесь не было ни одного китайца. Один скверный ветер, и все больше с дождем. Состоящая из разноцветных кружков, ромбов и прямоугольников гидра буржуазии, нарисованная на большой доске, намокла и расплылась, от чего приняла вид еще более отвратительный. Стоять на одном месте, соблюдая при этом конспирацию, за всеми наблюдать и ждать важных событий было холодно.
А может их и не будет, событий?
Семечки, которые он все равно не умел грызть, выскользнули из ладони и посыпались на мостовую. Григорий Исаакович проклинал всех. Флегонта, который отправил его сюда мерзнуть неизвестно зачем. Комиссаров, предъявляющих себя массам повсюду, но только не там, где ему выпало сегодня дежурить. Дремлющих на ходу пролетариев, с их гидрами и цепями, которые в эти шесть месяцев, казалось, заполонили собой весь привычный мир и уже никогда не уйдут из него в свое вожделенное царство социализма, труда и свободы. Он проклинал и себя - за чтение революционных книжек, за демонстративные, только чтобы позлить родителей, радикальные разговоры, за тайную убежденность, что разрушать и ниспровергать можно бесконечно, ибо нечто очень важное, сохраняющее жизнь его и близких, все равно ни за что не разрушится. Как глупа была эта самоуверенность, с которой он, не имеющий никакого понятия о слежке, маскировке, разведке, взялся караулить большевиков на Красной площади! Еще бы, ведь его похвалит сам Борис Викторович. Как же. В действительности, ему самому стоило бы поблагодарить эту власть за то, что она все никак не соизволит явиться. Когда явится - его тут же заметят и заберут.
А ведь еще две недели назад, в восторге от первой встречи с Флегонтом, он воображал себе скорое крушение большевизма, неожиданную, но в чем-то принадлежащую и ему победу, открытые ворота Кремля, сквозь которые свободно, как в прошлом году, идет гуляющая публика…Ничего этого не будет. Он вовсе не повзрослел, а всего лишь кинулся из одной наивной крайности в другую, примкнул к тем, кого ждет провал, арест, поражение, а затем, вероятно, и смерть. Как можно было осенью отказаться ехать с родителями? Это гнусное знамя с колючим древком, которое нельзя выбросить, нельзя даже на минуту выпустить из рук, стерло пальцы до крови. Хорошо бы сбежать отсюда прямо сейчас, а потом уже придумать приличные обьяснения. Когда же эти сволочи устанут маршировать, каким должен быть дождь, чтобы их смыло прочь с площади, вон из города…
Странный шелест за спиной оборвал эти сердитые рассуждения.
На ближайшей к зданию Музея кремлевской башне (он не знал, как она называется), прямо над воротами, красовалась огромная революционная тряпка, как обычно, кричавшая ура всемирному рабоче-крестьянскому интернационалу. Теперь, обернувшись, он увидел, как она, без всякой причины, ибо ветер вроде бы чуть притих, слетела с каменной поверхности и медленно опустилась вниз, прямо под ноги удивленному часовому. На том месте, которое она закрывала, оказался православный образ, икона какого-то неведомого святого. Святой был пожилым, седобородым и, как показалось Григорию Исааковичу, довольно грозным. Следы от выстрелов и артиллерийских залпов полностью стерли его левую руку, но в правой он держал высоко поднятый меч, своей тонкостью и изяществом почему-то напоминавший иллюстрации из детской книги о мушкетерах. По обе стороны от святого помещались два ангела, хрупкие черты которых были повреждены куда больше, и единственное, что еще можно было заметить - какие-то мирные, вовсе не похожие на мечи, предметы в их руках. Казалось, что они доверчиво обращаются к святому, совсем не глядя на его оружие, как если бы были детьми, пришедшими пожаловаться на какого-то невидимого обидчика. Они так бережно держали свой стершийся от пулеметного огня груз, глядя на заступника.
Что они принесли ему? Этого он не мог разглядеть.
Но в этот момент важнее всего было то, что он никак не мог отвести глаз от образа. Святой глядел на него строго, но в этой строгости одновременно жило многое: и прямой вопрос, отчего он трусит и ерзает, на который нечего было ответить, и словно бы отдававшееся тонким мечом указание не теряться, не прятаться, а еще оттенок снисхождения, благословения даже, явно внушавшего надежду на то, что пустое, скучное и опасное дело, ради которого он застрял здесь надолго, окажется частью чего-то важного, сделается началом совсем другой, куда более сложной и драгоценной борьбы, нежели та, которой так театрально гордились мокрые флаги, картонки и тряпки вокруг.
Погоди, будет тебе еще и весело и тяжело, - обещал ему этот взгляд, казалось, обращенный к мельтешащей внизу площади с каких-то безмятежных, бесконечно удаленных от нее высот.
Когда Григорий Исаакович отвернулся от образа, ему уже менее всего хотелось покидать демонстрацию. И дело было уже не в том, что скажет ему Флегонт, что подумает о нем Борис Викторович. Размахивая знаменем, как самый заправский пролетарий, и уже не помня ни о какой маскировке, он нетерпеливо зашагал в сторону Минина и Пожарского. Тем более, что там, кажется, начинался митинг.
попович
Бывший семинарист, бывший крайний консерватор самого рептильного направления, бывшая любовь всего отцовского прихода, бывший любимец епископа Феодора - ректора родного училища, Иван Александрович был совершенно счастлив оказаться на первомайском параде уже на третий день своей службы в Красной Армии.
Единственное, что портило ему триумфальное настроение в праздник, было никак не выходящее у него из головы брезгливое-жалостливое выражение на лице врача в районном комиссариате. Врач должен быть всего лишь осмотреть его и поставить печать, одну из многих. Но, когда на столе у него оказались анкета и заявление Ивана Александровича, он неожиданно углубился в чтение, как если бы изучал течение болезни опасно хворающего пациента. Иван Александрович возвышался над столом (еще в училище он был выше всех, это ему и в армии, может быть, пригодится) и терпеливо ожидал начала осмотра. Наконец, доктор будто очнулся, отложил бумаги и уставился на него.
- Значит, вы, гм, сын… священнослужителя? - вежливо кашлянув, спросил он и задумчиво похлопал себя по щеке.
- Так точно.
- И отличались примерным поведением и прилежанием в духовном училище, а далее и в семинарии?
- Так точно.
- А теперь изъявили добровольное желание вступить в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии?
- Так точно.
- Что ж… извольте получить вашу печать.
И доктор отпустил его без всякого осмотра, но те бесконечно долгие минуты, пока он молча, с недоумением глядел на Ивана Александровича как в зеркало, в котором на мгновение показалось иное лицо - были почему-то невыносимы, и даже теперь, три дня спустя, их никак не получалось забыть.
Но к черту врача. Сегодня Первое мая.
Пока новобранцы, а Иван Александрович шел среди них первым, маршировали на Красную площадь от Хамовнических казарм, где их пока что разместили, погода становилась все лучше и лучше. Само солнце, обыкновенно еще жадное на тепло в эти дни, казалось, присоединилось к коммунистической партии. Ветер, широко поднимавший знамена представителей Эйнема, Гужона, Цинделя и Бромлея, с которыми они соединились на пути к площади, был ласковым и мягким, как вата. Он лишь легонько подталкивал шествие к тому месту возле памятника Минину и Пожарскому, где должен быть состояться митинг, словно бы и ему, ветру, в точности как самому Ивану Александровичу, не терпелось услышать выступления товарища Троцкого и товарища Каменева. А когда порыв утихал и лозунги клонились вниз, демонстранты, о чем-то весело переговаривавшиеся друг с другом, с силой толкали флаги к небу, так, что за стеной из красных материй Покровский собор становился почти незаметным.
Аэроплан, ласково гудевший где-то наверху, осыпал Ивана Александровича и его товарищей листовками, как цирковым конфетти. Развернув одну из них, он прочел краткую историю празднования Первого мая: забастовка в Чикаго, расстрел на площади…рассказ этот чем-то напоминал жития святых, которыми много лет терзали его преподаватели, но на этот раз ему не нужно было ни механически заучивать важнейшие места, ни терпеливо преодолевать ощущение чего-то безразличного, казенного. Строки неизвестного происхождения, отданные ему кем-то почти с облаков, как будто крепко брали его за ворот шинели и спрашивали: а ты знаешь, зачем сюда заявился? Знаешь, что бывают на свете и вовсе не праздничные, а кровавые, пока непредставимые для тебя сейчас революционные выступления? Не слиняешь, не запросишься домой, если что?
Ему было и страшно и радостно от этих вопросов.
Мешала только винтовка.
Иван Александрович совершенно не умел стрелять и, вплоть до позавчерашнего дня, вообще никогда не брал в руки никакого оружия. Стрелковые курсы были у них еще впереди и, если точно следовать уставу, они должны были ходить безоружными, но, в честь большого праздника и предстоящего парада, каждому из них в казармах выдали сегодня не только обмундирование, но и винтовку. Теперь, когда ее нахождение за плечом представлялось Ивану Александровичу хоть и в небольшой степени, но уже обычным делом, он понял, что внешний вид вооруженного человека, каким он привык видеть его на улицах и в иллюстрированных изданиях - это вовсе не то сложное состояние, которое отныне обременяло и даже изумляло его. Дело было не в том, что винтовка, вместо со штыком, оказалась довольно-таки тяжелой, и ствол ее время от времени бил его чуть пониже лопатки, и даже не в том, что его, ни разу в жизни не стрелявшего, не оставлял страх случайного выстрела, произведенного по роковой неосторожности, страх своего или чужого увечья. Важнее всего, что оружие было не естественной частью его собственного облика, как то полагалось любому солдату с картинки, но скорее каким-то странным, нелепым предметом у него на плече, подобно тем причудливым знакам чужого религиозного культа, какие можно увидеть на церковной процесссии в далекой стране. Его и без того длинная фигура, довершенная высоким окончанием штыка, сделалась несуразной, смешной. Чем дальше по направлению к площади шел Иван Александрович, тем больше ему казалось, что он тащит на себе какой-то брусок, случайую доску, которую он зачем-то подобрал на улице и которую теперь неудобно бросить, а вовсе не орудие чьего-то будущего убийства. О том, что из этой самой винтовки, этим самым штыком кого-то можно и нужно будет убить, Иван Александрович ни разу еще не думал, а когда один раз эта мысль все-таки пришла к нему, он сумел легко отогнать ее, настолько она, трудная и тяжелая, не вязалась с его собственным глупейшим видом. Его, подумать только, красноармейца, впервые идущего по улице уже не по собственной надобности, а на самый настоящий военный парад. Но винтовка, неуклюже барабанившая по спине, не давала ему покоя - он то и дело снимал ее, крутил в руках, примеривая и так и этак, точно незнакомую игрушку, а затем, убедившись, что все равно пока что не сумеет как следует с нею сладить, убирал ее обратно за спину.