Александр Архангельский - У парадного подъезда
И он будет, если уже сейчас, не дожидаясь, пока окончательно оформится эклектичная культура, мы осмыслим обретаемую свободу не как своеволие, а как возможность свободного выбора своих ценностей, духовных ориентиров и необходимость отвечать за этот выбор (совершаемый не обществом в целом, а каждым человеком в отдельности) до конца. Нравственный кругозор личности должен быть обратно пропорционален информативному кругозору культуры. Иначе всем нам станет очень неуютно жить в свободной и вольной стране.
Быть может, легким утешением и поддержкой может стать для вас пример родной истории, на протяжении которой мы по крайней мере дважды оказывались в состоянии тотальной эклектики. Это эпоха святого равноапостольного князя Владимира, избравшего для Руси путь крещения и не побоявшегося открыть ее языческие просторы христианскому пространству. И это эпоха петровских реформ, когда стрелки исторических часов России были сверены с западными хронометрами. И тот и другой выбор (при всей их заведомой противоположности) сопровождался страданиями и болью, сродными нашим страданиям и нашей боли; и тот, и другой выбор были чреваты опасностями, как чреват и наш. Но и тот, и другой в итоге, спустя десятилетия, дали мощные импульсы развитию отечественной культуры. В одном случае — в ее «сакральном», религиозном воплощении, в другом — в «мирской», светской ипостаси всеми нами чтимого «золотого» XIX столетия. Какими будут наши плоды? Бесполезно гадать. Просто пришла пора засевать поле и ждать урожая.
В первую очередь необходимо резко разорвать с традицией недоверия к противоречиям, ибо там, где их нет, нет и преодоления, нет и жизни. Да, мы движемся к противоречивой культуре, потому что мы выбрали жизнь. Странноватый конгломерат, образуемый помещенной на страницах каталога информацией, — это образ и ближайшего будущего нашей словесности, и относиться к этому надо спокойно. Не плакать, не смеяться — понимать.
Что же касается до «западно-русских» издательств, то и они сейчас — перед трудноразрешимой проблемой, и они столкнулись с новым противоречием (ну да им не привыкать). Если уж восполнять, то — отсутствующее; но добрая треть обозначенного в каталоге уже присутствует на страницах журналов и книг, выходящих по эту сторону «занавеса». Более того; там начинают воспроизводить публикуемое здесь (ср. западный репринт ярославского издания «Печального детектива» В. Астафьева). Если оставаться верным принципу восполнения, что придется печатать в «Ардисе» — «гонимого» и гораздо реже публикующегося после ухода со своего поста Г. М. Маркова, травимого «Огоньком» Ю. В. Бондарева? Или, как язвительно посоветовал в «Иностранной литературе» А. Немзер 1989, № 8), выпускать хорошо откомментированное издание романа В. Кочетова «Чего же ты хочешь?»?
Впрочем, это уже не наша забота. Можно было бы погадать о том, как выйдут зарубежные коллеги из сложного положения, но это будут гадания о далеком, идеальном.
У парадного же подъезда полагается размышлять о насущном.
Наследие и наследники
(Взгляд на архивные разделы периодики)
НАСЛЕДОВАНИЕ, переход имущества умершего (…) к его наследникам. (…) Н. по закону обычно имеет место при отсутствии завещания. (…)
НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ, свойство организмов повторять в ряду поколений сходные типы (…) индивидуального развития (…)
СЭС. с.- 861Было два знаменитых высказывания. Одно о некрофилии в связи с только-только начинавшейся в 1986 году волной публикаций из литературного наследия. Другое — о писателе как душеприказчике народа. Над авторами высказываний дружно посмеялись; первому объяснили, что «некрофилией» принято называть половое влечение к трупам, второму — что душеприказчиком можно стать лишь после кончины завещателя. Вскоре все затихло, и трагикомическая история канула в прошлое, ибо если то была некрофилия — какое же имя подобрать для последующей ситуации? Попробуйте открыть первые, камертонные номера «толстых» журналов за 1990-й, «пиковый» с точки зрения архивных распечаток:
— «Новый мир» — бердяевская подборка, подготовленная Ренатой Гальцевой в постоянной рубрике «Из истории русской общественной мысли»; рассказ Юрия Домбровского; «мысли, воспоминания, картины» В. Г. Короленко;
— «Звезда» — замечательная, пронзительная книга воспоминаний покойного генерала Петра Григоренко;
— «Литературная Грузия» — роман Г. Робакидзе «Хранители Грааля»;
— «Кодры» — поэма Д. С. Мережковского «Франциск Ассизский», продолжение набоковской «Лолиты» и хрущевских «Воспоминаний»…
Даже «Молодая гвардия», жертвенно посвятившая себя защите нашего славного прошлого от очернительских происков инородцев, но строго соблюдавшая мораторий, на архивные публикации из этого самого прошлого, в конце концов не выдержала. В февральской книжке 1990-го редакция «превозмогла обожанье» к Б. Л. Пастернаку и перепечатала два его хрестоматийных стихотворения — «На ранних поездах» и «Победитель». Пусть каждый образованный человек знает их наизусть — нынешняя «Молодая гвардия» рассчитана на другого читателя. И то, что она не устояла перед общим соблазном — характерно[52].
А январско февральская «Литературная учеба», увеличившая в 1990-м свой тираж в 36 раз именно благодаря обещанной публикации «из прошлого» (о которой предстоит сказать особо), просто на 2/3 состояла из архива. Дневники М. М. Пришвина, переписка В. В. Розанова и свящ. Павла Флоренского, новый перевод Евангелия от Матфея… Даже обложка претерпела некоторые стилистические изменения: в ней чувствуется образная отсылка к рождественским и пасхальным открыткам начала века; вместо «№» значится «Книга I»; все это похоже на приуготовленье к смене вывески и преобразованию в альманах… не знаю уж, как он будет называться — «Русский альманах» или «Русский православный вестник», но, кажется, дело идет к тому. А вслед за «Литучебой» и другие журналы будут отваливаться от усыхающего древа современной литературы, никуда не денешься.
Мог ли кто предсказать все это в «некрофильском» 1986 году?
В тот «установочный» период легализации и первоначального накопления наследия иной реакции на писательские благоглупости насчет «некрофилии» и «душеприказчества», кроме возмущенного смеха, и быть не могло. А после стало не до них. Но теперь, когда ничто «архивному» процессу не угрожает, пришла пора вспомнить их, чтобы воспользоваться как поводом для постановки двух пересекающихся проблем.
— Чье это наследие? Наше ли оно «по завещанию» или принадлежит нам ничуть не больше, чем наследие древних римлян жителям современного Рима, древнегреческое — нынешним грекам, древнеегипетское сегодняшним арабам, ветхозаветное — иудеям?
— Живо ли прошлое, которое мы сейчас так активно наследуем, способно ли продлиться в нас, повторив «в ряду поколений сходные типы (…) индивидуального развития», или вопрос о нем, как о всяком «нормальном» наследии, встает по смерти «завещателя»? И — если это горькое сравнение верно, нельзя ли на каких-то условиях стать наследником хотя бы «по закону»?
То есть: кто мы на самом деле — душеприказчики или сыновья? некрофилы или жизнелюбы?
Задумывались об этом и раньше.
На самом излете, 70-х в Центральном Доме литераторов состоялась получившая скандальную известность дискуссия на тему «Классика и мы». Только спустя более десяти лет она нашла издателя; в «Москве», 1990, №№ 1–3, напечатана расшифровка сохранившейся магнитофонной записи. Об эпатажных выступлениях после, а пока о самой классике. Много было предложено тогда определений, но если схематизировать, все их многоцветье сводится к трем тонам.[53]
Классика — это то, что нас возвышает, что испытует наши души высотой нравственного примера.
(И. Золотусский)Классика есть та духовная традиция народа, которую мы сейчас по мере сил продолжаем.
(К. Селезнев)Классика для нынешних поколений — «это все накопленное культурой, с чем нельзя отождествиться».
(И. Роднянская)По законам того глобального времени дискуссия была названа всеохватно, чтобы избежать опасной конкретики. Но разговор все равно прорывался к ней, да и в подтексте многих выступлений чувствовалось: оратор говорит не столько о классике вообще, сколько о той ее хронологически ограниченной части, которую мы теперь именуем «наследием»: рубеж веков, пред и сразу послереволюционные времена, эмиграция первой волны, реже — потаенная часть творчества последнего «досоветского» поколения писателей, созданная уже в советскую эпоху, но укорененная в минувшем. Обостренное внимание именно к этому, предельно узкому слою отечественной культуры нельзя объяснить только сладостью запретного плода. Фактически запрещены были не только Бердяев или Евгений Трубецкой, но и Хомяков, и Чаадаеву и Бакунин, но мало, слишком мало кто тосковал о них. Да и сейчас архивы последних «распечатываются» лишь в специальных изданиях, тогда как и Бердяеву, и Трубецкому место находится в журналах, выходящих миллионным тиражом, — «Юность», «Огонек», «Новый мир», «Дружба народов»… И дело здесь не в тех или иных искусственно преданных забвению именах или сброшенных «с парохода современности» произведениях. Дело не во вкусовых предпочтениях. Дело даже не в Бердяеве и Трубецком как таковых, а во — временной границе, к которой волею судьбы они оказались приближены и которая совершила преполовение нашей истории на «прошлое» и «настоящее». В 70-е годы мы читали из-под полы — а сейчас открыто, в журналах, — письма Короленко и «Несвоевременные мысли» Горького, «Четвертую прозу» О. Мандельштама, мрачноватую эссеистику Мережковского, однако размышляли не столько о них, сколько — о революции и о том, из-за какого выпавшего с ее помощью звена мы не можем внутренне отождествиться с писателями, которые были старше нас немногим больше, чем Лев Толстой — Анны Ахматовой. (А она — «отождествлялась»).