Иван Киреевский - Европеец
Опальский умер. По истечении законного срока пересмотрели его бумаги и нашли завещание. Не имея наследников, он отдал имение свое Дубровину, то называя его по имени, то означая его владетелем такого-то перстня; словом, завещание было написано таким образом, что Дубровин и владетель перстня могли иметь бесконечную тяжбу.
Дубровины и Дашенька, тогдашняя владетельница перстня, между собою не ссорились и разделили поровну неожиданное богатство. Дашенька вышла замуж по выбору сердца и поселилась в соседстве Дубровиных. Оба семейства не забывают Опальского, ежегодно совершают по нем панихиду и молят бога помиловать душу их благодетеля.
Е. Баратынский
III. Воспоминание об А. А. Воейковой
Ее уж нет, но рай воспоминаний
Священных мне оставила она:
Вон чуждый брег и мирный храм познаний,
Каменами любимая страна;
Там, смелый гость свободы просвещенной,
Певец вина и дружбы и прохлад,
Настроил я, младый и вдохновенный,
Мои стихи на самобытный лад —
И вторились напевы удалые
При говоре фиалов круговых!
Там грудь моя наполнилась впервые
Волненьем чувств заветных и живых,
И трепетом, томительным и страстным,
Божественной и сладостной любви.
Я счастлив был: мелькали дни мои
Летучим сном, заманчивым и ясным.
А вы, певца внимательные други,
Товарищи, как думаете вы?
Для вас я пел немецкие досуги,
Спесивый хмель ученой головы,
И праздник тот, шумящий ежегодно,
Там у пруда, на бархате лугов,
Где обогнул залив голубоводный
Зеленый скат лесистых берегов?
Луна взошла, древа благоухали,
Зефир весны струил ночную тень,
Костер пылал — мы долго пировали
И бурные, приветствовали день!
Товарищи! не правда ли? на пире
Не рознил вам лирический поэт?
А этот пир не наобум воспет,
И вы моей порадовались лире!
Нет, не для вас! — Она меня хвалила,
Ей нравились: разгульный мой венок,
И младости заносчивая сила,
И пламенных восторгов кипяток.
Когда она игривыми мечтами,
Радушная, преследовала их;
Когда она веселыми устами
Мой счастливый произносила стих —
Торжественна, полна очарованья,
Свежа, и где была душа моя!
О! прочь мои грядущие созданья!
О! горе мне, когда забуду я
Огонь ее приветливого взора,
И на челе избыток стройных дум,
И сладкий звук речей, и светлый ум
В лиющемся кристале разговора.
Ее уж нет! Все было в пей прекрасно!
И тайна в ней великая жила,
Что юношу стремило самовластно
На видный путь и чистые дела;
Он чувствовал: возвышенные блага
Есть на земле! Есть целый мир труда
И в нем — надежд и помыслов отвага,
И бытие привольное всегда!
Блажен, кого любовь ее ласкала,
Кто пел ее под небом лучших лет…
Она всего поэта понимала —
И горд, и тих, и трепетен, поэт
Ей приносил свое боготворенье —
И радостно во имя божества
Сбирались в хор созвучные слова:
Как фимиам, горело вдохновенье.
Я. Языков
IV. Карл Мария Вебер
Я родился[1] 18 декабря 1786 в Эйтине в Герцогстве Голштинском и получил весьма хорошее воспитание, главным предметом коего были изящные искусства: ибо отец мой[2] был из числа отличных знатоков и любителей оных. Уединенная семейная жизнь, обращение почти исключительно с особами зрелого возраста и весьма образованными, заботливость моих родителей отдалить от меня общество молодых людей, моих сверстников, с ранних лет заставили меня углубиться в самого себя, жить в идеальном мире, на него устремить мою деятельность и в нем искать блаженства. Время мое посвящено было живописи и музыке. С успехом начинал я упражняться на разных отраслях живописи. Писал масляными и сухими красками, в миниатюре, и выучился работать резцом. Но нечувствительно перестал заниматься сими предметами, и тогда совершенно овладела мною музыка. В обычае у отца моего было — часто переменять местопребывание. Неудобство, происходившее от частой перемены учителей, было для меня вознаграждаемо необходимостью заменять недостаток в средствах учения усугубленным прилежанием и собственными моими размышлениями. Доброму и вместе строгому Гаутелю[3] (1796–1797) обязан я началами особенного искусства играть на фортепиано: метода его отличалась выразительностью, ясностью и силою. Как скоро отец мой заметил меру моего таланта, то не стал ничего щадить для развития оного. Он повез меня в Зальцбург, к Михаилу Гайдену[4]. Важность характера сего художника препятствовала ему снизойти к силам отрока, и я научился от него немногому, и то с большими усилиями. Для ободрения моих талантов отец мой издал в этом городе в 1798 году первое мое сочинение, о котором с благосклонностью возвещено было в музыкальной газете, В конце года отправился я в Мюнхен и там брал уроки пения у Валлези[5] и уроки композиции у органиста Калхера[6]. Ясному и постепенно успешному способу обучения последнего в особенности обязан я тою легкостию, с которою располагаю средствами искусств, особливо в музыкальных сочинениях на четыре голоса. Средства сии должны сделаться столь же природными для композитора, сколько орфография и просодия стихотворцу. Я занимался предметами моими с неутомимым прилежанием и почувствовал особенное пристрастие к драматическому роду. Под руководством моего учителя сочинил я оперу (Могущество любви и вина), музыку для большой обедни, несколько сонат для фортепиано, вариаций и трио для скрипки и пр. Все эти пьесы после преданы были огню[7].
Пылкость юношеского возраста, во время коего стремятся овладеть всем, что ново и что может наделать шуму, возродила во мне желание усовершенствовать литографию, только что изобретенную тогда Зенефельдером[8]. Я успел уверить себя в том, что сам изобрел оную с помощью машины более удобной. Желание упражняться сим художеством в большем его объеме побудило нас ехать в Фрейберг, где все материалы должны, казалось, быть в изобилии и под рукою. Но скоро наскучило мне сие упражнение, совершенно механическое и мелочное. С новым рвением обратился я к композиции.
Тогда сочинил я оперу «Лесная дева» на слова шевалье Стейнсберга[9]. Она была представлена в ноябре 1800 и сделалась всюду известною более, нежели бы я того теперь желал. Опера моя была весьма не совершенное произведение, хотя и имела в себе некоторое достоинство изобретения; но, несмотря на ее недостатки, она была представлена 14 раз в Вене, переведена на богемский язык (!) и с успехом играна в С. Петербурге (заметим, что автору было тогда только 14 лет). Творение мое было одним из тысячи следствий неприязненного на юные таланты влияния рассказов о чудесах равномерного совершенства знаменитых художников, с коими юноши желают сравниться.
Около этого времени одна статья в музыкальной газете[10] дала мне мысль сочинить музыку совершенно другого рода и ввести снова в употребление инструменты, уже забытые. Возвратясь в Зальцбург, куда призывали меня семейные дела, а написал там по совершенно новым началам оперу «Петр Шмоль и его соседи», которая заслужила весьма лестную для меня похвалу прежнего моего учителя Гайдена. Впрочем, и это было справедливо, опера была играна без большого успеха в Аугсбурге. После я переделал ювертюру. В 1802 году я предпринял с отцом моим музыкальное путешествие в Лейпциг, Гамбург, в Голштинию и в это время с большим старанием собирал и изучал многие сочинения о теории моего искусства. К несчастию, встретился я с одним доктором медицины[11], который разрушил все мои прекрасные системы, повторяя ко всему свои вопросы для чего? почему? и пр. Он изнурил меня в океане сомнений, из которого высвободился я мало-помалу медленным созданием собственно мне принадлежащей теории, утвержденной на основании естественном и философическом. Я старался отыскать причины прекрасных правил искусства, оставленных нам в руководство древними художниками, и привести правила сии в систему. Мысль сия увлекала меня в музыкальный мир Вены, и там-то впервые вздохнул я свободно. Там познакомился я со многими отличными художниками и особенно с бессмертным Гайденом и аббатом Фоглером[12]. Последний с любовию, которая есть удел каждого ума истинно великого, с искренним желанием одолжать и с самым чистым бескорыстием открыл предо мною богатую сокровищницу науки.