Александр Архангельский - У парадного подъезда
Третья «группа» была образована по жанровому принципу. Почему-то можно было издавать детгизовские книжечки Даниила Хармса и Александра Введенского; собрания же сочинений для взрослых «перепоручались» западным печатным мощностям: уже вышло, как указывает В. Казак, четыре тома многотомного собрания Хармса, подготовленного М. Мейлахом и В. Эрлем, и двухтомное — Введенского, составленное также ленинградским литературоведом М. Мейлахом, — о том, к скольким годам заключения он был приговорен в начале 1980-х годов, спросите любого ленинградского гуманитария. Переводы и стихи, написанные по-чувашски, выдающийся современный поэт Геннадий Айги публиковал здесь, а русскоязычные собрания (среди них двухтомное — «Отмеченная зима», 1982) — там; как ни редко появлялись в нашей печати стихи В. Сосноры, но они появлялись, проза же до совсем недавнего времени была собрана лишь в Мюнхене, в книге «Летучий Голландец» (1979)… Если же взять самые близкие по времени и менее масштабные примеры, то молодой поэтессе и филологу О. Седаковой было дозволено печатать в СССР статьи, но книга ее стихов «Врата, окна, арки» (1986) появилась в Париже.
Особый слой образовывали книги на закрытые темы. Даже если бы В. Леонтович не был эмигрантом «первой волны»? его «История либерализма в России» (в русском переводе, с предисловием А. Солженицына, 1980 г.) была все равно обречена на публикацию по ту сторону занавеса. Мне легко назвать работы советских историков, исследующих ту же проблему куда глубже (первое имя, приходящее на память, — Н. Эйдельман), но ни у кого из них она не взята в чистом виде: не в почете был либерализм, вот революционность или консерватизм — другое дело. Стоит ли удивляться теперь, что столь растространен у нас — как идеологический противовес тоталитарности — интеллигентский культ — нет, не столыпинского, не «думского», а кавелинского, «профессорского» — либерализма, как будто бы он хоть в чем-то лучше всех остальных «измов»? Стоит ли удивляться, что столь болезненно-остры настроения нового слвянофильства в литературной среде, коли деидеологизированные размышления о драматических его судьбах и непреходящих ценностях все минувшие годы старались передоверить Западу (ср: М. Альтшуллер. «Предтечи славянофильства в русской литературе».[46] Общество «Беседа любителей русского слова», 1984, и др.), а здесь любую попытку замолвить словечко за «старых» славянофилов встречали шиканьем и проработками? Стоит ли удивляться, что наша национальная политика 30—70-х годов дала ныне кровавые всходы, если о специфике и неизбежных драмах многонациональной державы там думали больше, чем здесь (только четыре примера: в 1973-м вышла книга известного украинского литературоведа И. Дзюбы «Интернационализм или русификация?», в 1978-м переиздан старый сборник «Россия и евреи», в 1982-м с французского переведен труд Каррер д’Анкос Элен «Расколотая империя. Национальный бунт в СССР», где предрекалось: «Сейчас СССР представляет собой общество, в котором все более радикализирующиеся национальные разногласия берут верх над единообразием идей»; в 1984-м появилось исследование А. Бенннгсенз «Мусульмане в СССР»)?..
Это что касается иерархии текстов.
В иерархии фигур также выделялись свои «разряды».
Были писатели (особенно среди принадлежащих к советской классике), постоянно сохранявшие статус нежелательных, но в малых дозах терпимых. Из классиков советского времени это прежде всего О. Мандельштам: на «нашей» чаше весов — тоненький однотомник «Библиотеки поэта», да «Разговор о Данте», на «их» — три тома собрания сочинений и еще один дополнительный; воспоминания Н. Я. Мандельштам, парижские или римские книги советских филологов: Э. Герштейн «Новое о Мандельштаме. Главы из воспоминаний» (1986) и И. Семенко «Поэтика позднего Мандельштама: от черновых редакций к окончательному тексту» (1986)…
Других допускалось упоминать, — тексты же почти полностью вытеснялись за рубеж (Зинаида Гиппиус, чьи «Петербургские дневники» (1914–1919) вышли «там» в 1982-м; А. Ремизов, И. Шмелев — в каталоге указаны изданные отдельными книгами библиографии их сочинений, в то время как здесь появился лишь тонкий однотомничек дореволюционного Ремизова в 1978 году. Третьи существовали в литературном сознании безымянно, но как бы подразумевались в статьях о группах и течениях, с которыми были тесно связаны, — тифлисские «голубороговцы» начала века не вовсе вычеркнуты из истории советской многонациональной литературы, но еще в конце 1986 года упоминание об их лидере Григоле Робакидзе было снято из ответа одного известного грузинского писателя на анкету журнала «Дружба народов», не по воле редакции. Между тем есть прекрасный том «Авангард в Тифлисе» (1982), — надо ли уточнять, что на нем стоит издательская марка отнюдь не «Мерани»?
Область запрета с плавающим, ускользающим центром и размытыми границами — жутковатая реальность 70-х годов. Неопределенности нельзя противостать.
Потому и писатели должны были исчезать из литературы, наподобие Чеширского кота — постепенно. Одних, как видим, вытесняли на периферию культуры, других понуждали одной ногой стоять тут, а другую перемещать туда, иных как бы и не было, но они были — висели в воздухе тающей улыбкой. А среди полностью отторгнутых, о ком вообще «молчок», табу, тоже существовали свои «табели о рангах», степени исчезновения, номенклатура изгнанничества.
Кому быть живым и хвалимым,
Кто должен быть мертв и хулим,—
Известно у нас подхалимам
Влиятельным только одним.
И если в том могли быть до недавнего времени какие-то сомнения, то процесс вывод ограниченного контингента русских писателей из-за рубежа все проявил. Теперь очевидно, кто мог быть упомянут первым, кто первым опубликован, кто первым ступит на советскую территорию в качестве иностранного наблюдателя, а кому придется с визой и пообождать.
Но, как и следовало предполагать, настоящим камнем преткновения оказался, быть может, крупнейший из ныне живущих русских писателей — Александр Солженицын. Он загадал и своей личностью, и своими книгами самую трудную загадку гласности. Все возвратились, со всеми вступили в переговоры или хотя бы в пререкания (пример — «переписка» с В. Максимовым на страницах «Огонька») — солженицынский бастион оставался незыблемым. В чем дело? Почему в глазах и охранителей, и подчеркнуто «левого» и действительно много сделавшего для торжества гласности, олицетворяющего своим творчеством ее пределы Михаила Шатрова Солженицын предстает чуть ли не Люцифером из девятого, самого далекого круга ада — вопреки названию его давнего романа «В круге первом»? Только ли потому, что и для него, в свою очередь, мы сами вморожены в ледяные глыбы того же «круга», — недаром знаменитый сборник статей 1974 года (три из них — солженицынские) назывался «Из-под глыб»? Только ли потому, что не слишком высоко ставит социализм и в своих последних романах, объединенных в «многоузловую» эпопею «Красное Колесо», круто расходится в воззрениях на революцию не только с «Историей КПСС», но даже и с «Дальше, дальше, дальше»? Видимо, нет, не только. Ведь гораздо проще проходили не менее жесткие в оценках В. Короленко (письма к Луначарскому — «Новый мир», 1988, № 10), М. Горький («Несвоевременные мысли», — «Литературное обозрение», 1988, № 9, 10, 12), И. Бунин («Окаянные дни». — «Литературное обозрение», 1989, № 4, 6, 7). Дело здесь не в самом Солженицыне, не в его воззрениях; дело в том, что в силу обстоятельств он стал символом, «знаком» порога, за которым гласность исчерпывает себя и начинается свобода слова; порога, перешагивая который общество отрезает себе путь к идеологическому отступлению. Делая вид, что просто возвращаем пядь за пядью утраченную часть литературной территории, мы на самом деле шаг за шагом приближались к этой черте. И даже когда было переступили ее (см. письмо Е. Чуковской в «Книжном обозрении» в 1988-м и публикацию солженицынской статьи «Жить не по лжи» с послесловием Игоря Виноградова в журнале «Век XX и мир», 1989, № 3), тут же в испуге отскочили обратно, в свой замкнутый круг: чур меня! Не Солженицына боялись, не его имени — имя то вычеркивали из версток, то снова вставляли — боялись, повторяю, отрезать путь назад и окончательно вступить в область идеологически неизведанную, где все — заново.
Другое дело, что шел и параллельный процесс — Солженицын еще не вернулся, а его уже «делили» между собою «правые» и «левые» (выяснилось тщетно). Расчет был на то, что он освятит своим авторитетом ту или эту сторону. Отсюда непростительная спешка «Огонька», не испросившего у автора разрешения, на перепечатку «Матренина двора» и нарушившего волю писателя — начинать публикацию в СССР с «Архипелага ГУЛАГ». Отсюда и ода Солженицыну в статье Александра Казинцева («Наш современник», 1989, № 5), где автор «Одного дня Ивана Денисовича» противопоставлен всей остальной литературной эмиграции как изгнанник — изменникам. Отсюда и публикация в альманахе «Кубань» (Краснодар) объемистого труда П. Г. Паламарчука «Александр Солженицын: путеводитель» (1989, №№ 2–4). Слов нет, задача, поставленная П. Г. Паламарчуком, заслуживает всяческой поддержки: ввести читателя, лишенного солженицынских текстов, в курс дела, дать ему первые сведения о писателе и его книгах. Но характерны рассыпанные по всему сочинению намеки на происки масонов против великого писателя (это они, оказывается, без разрешения Солженицына передали за рубеж ряд его рукописей в неисправных копиях, а мы-то думали, что это совсем не их «заслуга»…); вырванные из контекста фрагменты высказываний по национальному вопросу… Характерно и благородное снисхождение, с каким «огоньковский» критик Б. Сарнов и «молодогвардейский» литератор В. Бондаренко (см. № 5 за 1989 год) прощают Солженицыну свое несогласие с некоторыми его идеями (каждый, естественно, со своими). Но это уже к вопросу о том, какими мы вступили в чаемую свободу…