Дмитрий Мережковский - Было и будет. Дневник 1910 - 1914
С одной стороны — «смрадная гниль Европы», а с другой — благоуханный цвет монашества, «исправленного и дополненного христианства», в котором возможны такие явления, как Филарет и Куртин.
Существует ли связь между ними? Существует, отвечает Леонтьев.
Филарет и Амвросий Оптинский согласны будто бы с ним, с Леонтьевым, а он — с Куртиным, в главном, именно в том, что вся земля проклята, весь мир во зле лежит — мир против Бога, Бог против мира.
«Амвросий Оптинский более сочувствовал сожжению Гоголем своих произведений, чем писанию», — замечает Леонтьев. У Гоголя духовнее, утонченнее, внутреннее, но в последнем счете то же детоубийство, тот же «праздник святым», что у Куртина. И Амвросий этому сочувствует.
Бог — страх. Бог — гнев. Бог — насилие. «Признание Бога Богом любви — ложь». Не значит ли это: Христос — ложь?
Страшно без церкви, но еще страшнее поверить, что черный лик Спаса, пред которым плавает в крови зарезанный сын Куртина и пылают рукописи Гоголя, — лик Бога, а не Зверя, Христа, а не Молоха. Вот ужас, от которого у нас, грешных, волосы дыбом встают.
«Розовое христианство» — розовую дымку хочет сдернуть Леонтьев с черного каменного лика, чтобы кровавое солнце отразилось на нем ослепительно.
Над «розовым христианством» Достоевского издевается с неутолимою злобою.
«Учение старца Зосимы ложное, — повторяет на тысячи ладов. — В Оптиной „Братьев Карамазовых“ правильным православным сочинением не признают, и старец Зосима ничуть на о. Амвросия не похож… Устами Зосимы говорит сам Федор Михайлович. Не верьте ему… Да и вообще Зосима ни на кого из живых, прежних и нынешних старцев не похож… Истинное монашество совершенно чуждо ложных идей Достоевского». Т. е. чуждо идей о Боге любви.
И вот, наконец, последнее признание: не старец Зосима, а «Великий Инквизитор воплощает положительную сторону христианства».
Великий Инквизитор воплощает религиозную сущность России, неразрывную связь самодержавия с православием. «Союз социализма („грядущее рабство“ Спенсера) с русским самодержавием и пламенной мистикой — это возможно. Но уж жутко же будет многим! И Великому Инквизитору позволительно будет, вставши из гроба, показать тогда язык Фед. Мих. Достоевскому». И всем верующим в не «исправленного», не «дополненного» Христа.
«Христианство дополненное и усовершенствованное в православии», — говорит Леонтьев.
«Мы исправили подвиг Твой, — говорит Великий Инквизитор. — Ступай и не приходи более. Мы не с Тобой, а с ним».
С кем? Знает ли об этом Леонтьев?
V«He столько атеисты — враги Христа, сколько такие лица, как вы», — сказала ему жена И. С. Аксакова.
Это голос мира. Но где же голос церкви?
«Пусть исповедующие веру Леонтьева знают, что они служат чему хотите, но только не Господу Иисусу Христу». Что подсказало о. Аггееву этот приговор — православная вера священника или доброе сердце человека?
Главный вопрос об отношении церкви к Леонтьеву остается без ответа. Не опровергнуто утверждение: «Всему этому я научился у православной церкви, у монастырей, в которых одних истина».
С чрезмерною легкостью отлучает о. Аггеев Леонтьева от церкви. Сама церковь этого не делает. Почему? Ведь вот, несмотря на весь свой «паралич», на всю свою немоту, нашла она голос, чтобы отлучить Л. Толстого. А для Леонтьева, врага Христова, не находит. Почему же опять, почему? Именем Амвросия Оптинского, именем всех святых совершается отречение Леонтьева от Христа — и Амвросий молчит, святые молчат, церковь молчит.
Мы верим: многое из того, что говорит Леонтьев о церкви, хуже, чем ложь, — обман; хуже, чем обман, — клевета. Святые святы и для нас правдою о небе, личною святостью; но нет у них правды о земле, святыни общественной, которой мы ищем. Тут сама святость — грех; тут исполняется пророчество: «другой придет во имя свое; другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь».
Но никогда не скажут святые, подобно Леонтьеву: «мы не с Тобой, а с ним».
Леонтьев оклеветал церковь. Почему же клевета не опровергнута? Почему церковь молчит?
И есть ли предел молчания, за которым церковь перестает быть церковью? В книге о. Аггеева человек видит этот предел; священник слеп — не может или не хочет видеть.
Леонтьев, впрочем, не сделал из собственных посылок последнего вывода; за него делает В. Розанов, его ученик и даже больше чем простой ученик — духовный сын, тоже и, может быть, еще более «страшное дитя».
«Все теперешнее антихристианство Розанова, — справедливо замечает о. Аггеев, — прошло через Леонтьева, и первый не может быть понят без второго». Леонтьевское христианство и розановское антихристианство — одно.
«Евангелие есть действительно сверхъестественная книга, где передан рассказ о Сверхъестественном Существе, — говорит Розанов. — Единственное и главное чудо, и притом уже совершенно бесспорное, есть Он Сам. Иисус человеком не был. Но был ли Он — Мессия? Размышляющие люди имеют причину сомневаться о лице Иисуса, как Мессии».
Не человек и не Мессия, — кто же Он?
Ужасающий ответ ясен.
«Мы не с Тобой, а с ним, вот наша тайна». Тайна, соединяющая Розанова с Леонтьевым.
И все-таки, «все-таки, — заключает Розанов, — хочется все простить церкви, со всем примириться и умереть православным». Это значит: хочется быть православным без Христа, против Христа.
Хочется, но можно ли?
Можно ли утверждать неразрывную связь русской исторической власти с русской исторической церковью как религиозную сущность России, подобно Леонтьеву, и спрашивать, подобно Розанову: «Кто же Он?»
Да, можно ли?
Церковь безмолвствует.
ЗЕМНОЙ ХРИСТОС
<…> Что старообрядческий собор, на котором решалась судьба епископа Михаила,[49] прошел почти незамеченным, — слишком понятно в нынешнем обморочном состоянии русского общества.
Судьбы «старой веры» связаны со всеми великими историческими судьбами России за три века. Никон[50] Алексей Михайлович, Петр I, отношение православия к самодержавию, русского Востока к европейскому Западу — все вплетено в этот живой, больной, кровавый узел. Да, три века носит Россия под сердцем своим эту боль. А нам скучно. «Предоставьте мертвым хоронить этих мертвецов» — вот наш единственный ответ на вопрос все же не мертвых, а живых людей.
Вопросы религиозные вообще вне поля нашего зрения. Говорят, будто бы сейчас пробуждается внимание к ним. Что-то плохо верится. Разве только — в отдельных личностях, но не в обществе. По крайней мере, все попытки перенести религиозное внимание в область общественную доныне остаются бесплодными. Никто, конечно, не помнит, что именно сказано епископом Михаилом на старообрядческом соборе о какой-то «новой церкви», о каком-то новом «общественном христианстве», о каком-то неведомом, непроповеданном земном Христе. Слова необычайные, неслыханные, но никому не нужные, непонятные, как будто на ветер сказанные. Даже не слова, а лепет, шепот, шелест где-то в закоулке, с глазу на глаз со слепыми и глухими начетчиками. Едва начал говорить и умолк, как будто сам испугался того, что хотел сказать.
С вопросом об отношении земли к небу, плоти к духу, человека к Богу родилось христианство. Догмат о Богочеловечестве утверждает совершенное равенство плотского — духовному, земного — небесному, человеческого — божескому в существе Христа. Но религиозный опыт христианства — по преимуществу монашеская, отшельническая, от земли отошедшая святость — не вместил и не воплотил догмата: духовное возобладало над плотским, небесное — над земным, божеское — над человеческим, до совершенного поглощения одного начала другим. Есть, конечно, и у церкви свое отношение к миру; но тут уже не святость, а грех — измена церкви Христу, поклонение «князю мира сего» — в лице земного бога, кесаря, на Востоке, и земного бога, папы, — на Западе. Подлинная же святость — вся «не от мира сего».
Если бы довести до конца этот путь монашеской бесплотности, безземности, безмирности, то величайшая религия жизни выродилась бы в религию небытия — в буддизм. Европейское человечество спасло себя от христианского буддизма только отречением от самого христианства, возрождением язычества, восстанием плоти на дух, земли на небо, человека на Бога. Как же примирить, соединить их снова, как «сделать из обоих одно и разрушить стоящую посреди преграду», не только в религиозном созерцании, в догмате, но и в религиозном делании, в святости, — как свести христианство с неба на землю? Этот вопрос теперь, в конце, так же как некогда, в начале христианских веков, есть вопрос — быть или не быть самому христианству.
Так вот из каких глубин доносится шепот епископа Михаила о Христе Земном.
Конечно, не он первый заговорил об этом. Вся русская мистика от Новикова[51] и Лабзина[52] до Влад. Соловьева и Достоевского, все русское сектантство, от хлыстов[53] и скопцов[54] до штундистов[55] и духоборов, говорили или молчали, — потому что не умели сказать, — об этом же. А если поглубже вглядеться в нашу «безбожную», революционную общественность, то, может быть, это и там засветится. Да, вся Россия — об этом, только об этом — о Христе Земном.