Лев Котюков - Черная молния вечности (сборник)
Так называемые шестидесятники – пена на мертвой зыби советской словесности, блескучая грязь подорожная, – были воистину властителями дум «культурного» общества, формировали общественное мнение, да и эту треклятую общественность. Мощные силы стояли за этим лжеромантическим явлением.
За Николаем Рубцовым ничего не стояло, кроме великого таланта. Он был вне общественного «света», вне интеллектуальной «элиты» тех лет. Истинная литература творилась на отшибе советской жизни, как бы на том свете, – и оставалась да и по сию пору остается непостижимой и чужой для нашей безнациональной общественности. И вообще: что это за словечко такое – общественность? А?! Ну, общество – это еще куда ни шло, сообщество – тоже вполне годится. А общественность?! Что-то ублюдочное есть в этом… «Шесть! Шесть! Шесть!..», как бы – чего изволите?!
В общем: шестьсот шестьдесят шесть!..И вспоминаются мне детские годы. Томлюсь поздним осенним вечером в ожидании отца. Зудит над головой черная тарелка. Ревут серебряные МИГи в тяжелом промозглом небе.
Наконец, смолкает рев, а отца все нет и нет. А черный лопух над головой зудит и зудит: «Мировая общественность. Мировая общественность… Осуждает, разоблачает… Клеймит… Одобряет… Широкие слои общественности…» и т. д. и т. п. до полного отупения чувств и разума.
Но – о, счастье! – гремит крыльцо под сапогами, грохает дверь, входит в комнату отец – и сходу вырывает шнур из радиорозетки.
Захлебывается тишиной неутомимое черное горло-ухо, – и лицо отца светлеет. И чудится на миг, что на всей земле тишина небесная.
– Па, а что такое – мировая общественность? – спрашиваю я.
– Общественность?! – озадачивается отец. Сбивает фуражку на затылок, пьет прямо из горлышка заварного чайника, утирает испарину со лба и недоуменно повторяет:
– Общественность?!.. Ну, как бы тебе это объяснить?! Это народ такой! Вернее, не народ, а… Ну, те, кто чужим умом живет!.. Да черт знает кто!!!..
– А вот по радио говорили, что не черт знает кто… – не удовлетворяюсь я ответом.
– Да мало ли что там говорили! – сердится отец, но спохватывается, гладит меня по голове и примирительно заключает: – Подрастешь, разберешься… И с мировой, и не мировой общественностью… Давай-ка умываться… – заговорщицки подмигивает и достает из кармана реглана плитку шоколада «Золотой ярлык».Эх, как ценим мы время, как им дорожим!
И кажется нам, что жизнью дорожим.
Но все не так, совсем не так!.. Говорил – и в сотый раз с горечью повторю: жизнь и время не нужны друг другу. И может, противопоказаны и взаимоуничтожимы. И большая часть нашего бытия – самоуничтожение, а не жизнь.
И никому не дано пережить свое время, но самого себя – сколько угодно.
И множится скорость света на скорость тьмы. И обретает тьма скорость сверхсветовую. Но все летит и летит вне пространства и времени последний белый самолет моего отца.
Боже мой, как прав был отец, так просто и глубоко объяснивший мне шипящее слово – общественность! Вот эта чертова общественность и делала при жизни из Рубцова этакое литературное недоразумение, этакого неудобного и безнадежного во всех отношениях человека, который должен!!! обязан быть обреченным:
– …Да он иной участи и не заслужил! Сам во всем виноват! Не хотел быть нормальным человеком… И баба эта, что его по-пьянке придушила, – не виновата! Он кого хочешь мог довести до белого каления… Садист детдомовский!
Подобные помойные словоизвержения, увы, не утихают с годами, а подпитываемые мертвой водой смутного времени безнаказно громовеют и стервенеют.
В чем причина столь неумной посмертной неприязни к поэту? Ну ладно, коль это проповедовали бы люди, по духу и крови чуждые Рубцову. Ан нет!.. Живут и множат эту ненависть в основном так называемые «свои». Очужебесившиеся «свои».
Бесам неведомо чувство крови, они – вне жизни. Но они – во времени! Время – их безраздельная вотчина. И, может быть, оттого столь ненасытна их злоба, что поэзия Рубцова в единоборстве времени и жизни не дала самоуничтожиться частице нашего бытия. Такое демоны и бесы не прощают никому и никогда. И смерть в данном случае не имеет никакого значения.
Трижды был прав мой отец, воскликнув:
«Общественность?! Да черт знает кто!!!..»
Князь мира сего хорошо знает свое дело и не ведает заблуждений, в отличие от пустоцельной, блудливо-брехливой мировой и отечественной общественности.
Общественные люди не будут беспокоиться: есть ли у человека на зиму пальто, есть ли у него ночлег, есть ли деньги на дорогу. Но громогласно будут жалеть, сокрушаться, охать, сознательно и бессознательно, радуясь, что есть предмет дежурной жалости и показного сокрушения. И как-то удивительно ловко устраняться от практического дела, оставаясь в несведущих глазах благодетелями и доброжелателями, а после смерти человека – душеприказчиками. В жизни, в необщественной жизни всё было иначе.
Как-то уезжал Рубцов в Вологду. Уже растеплилось, и можно было спокойно странствовать налегке. Но ехал поэт в бездомье и не ведал как быть со скудными пожитками, где оставить свое потертое видавшее виды пальто, дабы к новым холодам быть во всеоружии.
Провожали его, как всегда, шумно и организованно. Но наиболее организованным из провожающих был поэт Игорь Ляпин.
Рубцов тихо отозвал его, достал металлический рубль и попросил:
– Вот тебе, Игорь, деньги, если нетрудно – вышли мне к осени пальто в Вологду на адрес отделения Союза писателей. А то затеряется где-нибудь – и буду зимой хуже последнего воробья.
Ну как тут не вспомнить замечательные стихи Рубцова, без которых немыслима школьная хрестоматия русской поэзии:Чуть живой. Не чирикает даже.
Замерзает совсем воробей.
Как заметит подводу с поклажей,
Из-под крыши бросается к ней!
И дрожит он над зернышком бедным,
И летит к чердаку своему.
А гляди, не становится вредным
Оттого, что так трудно ему…
В заключительных строчках с грустной, но уважительной улыбкой поэт говорит о самом себе.
Но отчего столь вредны и злопамятны бывают люди, не знавшие ни сиротства, ни голода, ни нужды?!
Отчего этим благополучникам ненавистна тяжелая судьба других, отчего их невыносимо раздражает чужое страдание?
Тяжкий напрашивается ответ, более тяжкий, чем кому-то подумалось. Но для полной ясности обойдемся без ответа, как любил иногда говаривать Рубцов:
«У матросов нет вопросов. У поэтов нет ответов!»
А эпизод с пальто имел хорошую развязку. Игорь Ляпин, естественно, отверг предложенный рубль, взял пальто – и в назначенный срок отослал по казенному адресу. Впоследствии Рубцов не раз благодарил за заботу, ибо, как это ни печально, но в благословенных родных краях никто не собирался о нем заботиться.
А общественность?! Куда она смотрела?? А все туда же – в чужой стакан: сколько выпито, да с кем наскандалено. Слава Богу, не все усмотреть смогла, не все услышать, подслушать, а то вообще – туши свет и выноси сор из избы вместе с половицами.
А пальто Рубцова у меня и по сию пору стоит перед глазами, но отдельно от хозяина, ибо как-то пришлось его использовать почти не по назначению.
Близ нашей буйной семиэтажки находилось женское железнодорожное общежитие, – и я очень удобно подружился со студенткой МИИТа. Девушка было видная, расчетливая. Жаль, что затерялась ее жизнь во времени. Нынче, небось, давно начальник вокзала, а то и узловой станции – и наверняка почетная железнодорожница. И вот после тяжких уговоров решилась будущая королева стальных магистралей на посещение нашего общежития.
В преддверии визита я смотался к себе, дабы навести скромный порядок в комнате, и обнаружил Рубцова, спящим прямо за столом. Не ведаю, с каких поэтических дискуссий он столь подуставшим, совершенно не ко времени, забрел ко мне. Но подчеркиваю деликатность натуры поэта: ведь на завалился на чужую кровать в нечищенных ботинках, а терпеливо прикорнул за столом в ожидании хозяина!
Я попытался растолкать Николая, разразился ором, что ко мне сейчас придет приличная девушка, что за столом спать неудобно, что у меня не ночлежка, что лишней кровати нет и т. п.
Но тяжела и безотзывна была усталь поэта, – и не достигли утомленного сознания мои правильные слова.
Я посмотрел на часы, надо уже было лететь на вахту, дабы встретить и без лишнего шума провести на этаж желанную гостью. Выскочил в коридор, ткнулся в комнаты друзей, но как сквозь землю все провалились, угрюмо молчали запертые двери. Чертыхаясь, возвернулся к себе.
Рубцов и не думал просыпаться. Может, и думал, но не мог осуществить свои думы.
А я, недолго думая, задвинул его вместе со стулом в угол, придвинул для надежности тумбочку, чтобы не упал невзначай, а поверху накинул на Рубцова его, бывшее когда-то темно-синим, пальто – и прикрыл для окончательного приличия постельным покрывалом. Выключил верхний свет, включил настольную лампу – и остался удовлетворен содеянным: «Шиш, кто догадается, что там Рубцов. Ни один комендант!.. А эта подруга и подавно. Вещи складированы перед переселением в лучшую комнату… Ха-ха-ха!!!»