Павел Анненков - Парижские письма
Не подумайте однакож, чтоб тяжелый труд, специальное изучение и добросовестная разработка предмета погибли совсем на свете. Нимало. Каждый месяц приносит ощутительное доказательство, что по всем отраслям знания, особенно по исторической и экономической частям, существуют деятели, понимающие условия настоящего истинного труда. В нынешний раз я могу вам указать на четвертый том прекрасной книги Волабеля: «Histoire des deux restaurations»{267} и на новое издание: «Du crédit et de la circulation» графа Чишковского{268}, книги, получившей в последнее время почетную известность. На днях должен явиться второй том «Истории» Луи Блана. Этому последнему увражу давно уже предшествует какой-то смутный говор в публике, возвещающий открытие новых источников, за которыми должно последовать совершенное изменение понятий касательно происшествий последних годов XVIII столетия и их оценки.
Едва успела администрация Французской оперы очистить сцену свою от цветов, набросанных в честь Альбони, как появление танцовщицы Черито{269}, еще не виденной парижанами, снова покрывает ее, три раза в неделю, венками и букетами. Черито дебютировала в новом балете: «La fille de marbre» – мраморная девица, так сказать, и явилась очень впору. Два месяца сряду принуждена была здешняя публика освистывать все новые водевили, разбегаться после второго акта каждой новой драмы и считать за величайшее одолжение, если свежие тирольцы выведут оригинальным образом свое вековечное ала-и-ту или если приезжие эфиопцы, видимо, получившие жизнь в окрестностях Эдинбурга, исполнят невольничий танец, сочиненный отставным фигурантом, пользующимся всеми правами гражданина. Многие уже начали думать, что болезнь Франции – отсутствие живого явления, свежего происшествия, факта, что эта болезнь, повергающая в смущение преимущественно иностранных наблюдателей, перешла на театр. «Кто даст нам живое явление?» – говорили, или, лучше думали зрители, выходя ночью из театров с поникшею от усталости и скуки головою. Теофиль Готье{270} написал даже по этому случаю для Variétés нелепейшую арлекинаду: «Пьеро после своей смерти», думая, вероятно, что живое явление должно быть непременно глупостью. Сконфуженная публика решилась посвятить себя в ожидании лучшей будущности созерцанию старых пьес, хотя и потерявших первый букет, но сохраняющих по крайней мере смысл, а из новых смотреть только те, которые смысл совершенно отстранили, заместив его великолепными декорациями, машинами, полетами и быстрыми переменами. Этим объясняется, с одной стороны, царство обветшалого репертуара на всех сценах, а с другой, успех фиерии «La belle aux cheveux d'or»[52] на театре Porte Saint-Martin. Невозможно выдумать пьесы более способной утешить всякого зрителя в недостатке живого явления. Она состоит из великолепнейших сцен, не имеющих ни малейшей связи между собой и в ней совершенно не нуждающихся: сцены сделаны, чтоб поразить вас постепенно возрастающею странностью выдумки и ловкостью машинистов и декораторов, приводящих ее в исполнение. Правда, есть одно происшествие, которое проходит по ним, как нитка сквозь бурмицкие зерна, да его никто не понимает. До интриги ли, когда дело идет о том, чтоб представить обитель солнца, например, а за нею царство дождя, принимающего в гости знаменитейшие реки Европы, а потом царство ветра, который журит любимого сына Зефира за праздную его жизнь, посвященную исключительно прекрасному полу, а там еще царство движущихся статуй и, наконец, невыразимое царство бьющих каскадов, прозрачных киосков, детей, висящих на воздухе, и фигуранток, впихнутых в жемчужные раковины? Есть и тут, впрочем, забавные выходки: так, солнце награждает любимцев позволением смотреть на себя и цветными очками, облегчающими право это; так еще, старый Рейн, в гостях у дождя, на вопрос: «как у вас поживают?» чрезвычайно уморительно отвечает: «Tout doucement»[53], и проч. Вы понимаете теперь, как легко за красным вымыслом подобного рода совершенно упустить из виду, что свежее, здоровое явление есть один из признаков сильного общественного развития. Но такое явление не может затеряться совсем: оно умирает только с жизнью самого народа, а можно надеяться без особенного азарта, что все существующие теперь народы в Европе будут еще долго здравствовать. Вот почему самобытный факт и не замедлил показаться сперва в образе Альбони, а потом в роскошных позах на кончике носка г-жи Черито. Однакож это было только навеяние со стороны чисто внешнее и, так сказать, призывный голос иностранцев; надо было, чтоб в недрах самого государства нашелся человек, который вызвал бы жизнь и движение. Такой основатель сильной деятельности, такой Кольбер{271} драматической и изящной литературы, открылся в особе нынешнего королевского комиссара при театре Théâtre Français, г. Бюлоз{272}. Известно, что обозрение «Revue des deux mondes» ему также принадлежит, и на обертке его вы уже видели, какой богатый запас повестей и произведений всех знаменитейших писателей Франции находится в его руках. Это обещает предстоящую зиму сделать чем-нибудь вроде века Людовика XIV. Что касается до администрации Французского театра, то, во-первых, г. Бюлоз перестроил его заново по образцу Итальянской оперы, и, говорят, сильно желает водворить в нем изящество костюмов и светский тон итальянской публики, а во-вторых, издал программу гениальных произведений, купленных им и актерами-общинниками на зиму. Прилагаю их список: «Les Aristocraties», комедия в пяти действиях, в стихах; «La marquise d'Aubray», драма в пяти действиях, в прозе; «Cléopâtre», трагедия в пяти действиях; «Le Château de cartes», комедия в трех действиях, в стихах; «Le Puff», комедия в пяти действиях, в прозе; «La Rue Quincampoix», комедия в пяти действиях, в стихах.{273} Таким образом, может статься, через месяц мы будем перенесены из совершенного застоя к самой судорожной умственной жизни. Возобновится, может быть, перед нами то счастливое время партера Французского театра, когда бурно сшибались в нем две партии{274}: классическая и романтическая, связывавшие с литературным вопросом еще множество других, посторонних. Может статься даже, что эпоха борьбы глукистов и пиччинистов{275} восстанет перед нами со всем своим увлечением, шумом, задором… Тогда только вполне оценится, какое сильное влияние имеет один смышленный человек на весь ход происшествий, и г. Бюлоз, как новое средство, будет прилагаться ко всем попыткам, издыхающим от бессилия и расслабления. Вероятно, он не забудет в это время общества для способствования свободному обмену произведений, которое после известного конгресса в Брюсселе{276}, не имеющего, впрочем, никакого отголоска во Франции, буквально не знает, что будет оно делать напредки.
Но скоро ли найдется другой г. Бюлоз, чтоб вывести наружу силы, нуждающиеся дневного света и глубоко запрятанные на дне общества?
Я, однакож, ничего не сказал вам о новом балете… Извините! Дело вот в чем: средневековый художник произвел статую прелести необычайной, в которую, разумеется, тотчас же и влюбился. Вероятно, художник этот, по прозванию Манаи, составлял в свое время исключение, потому что статуя его (г-жа Черито) нимало не вытянута, не перегнулась набок в насильственной грациозности и нисколько не имеет задумчивого вида. Раз влюбившись, художник не крадет оживотворяющий огонь, как Прометей, а смиренно идет просить луча жизни для своего произведения у Белфегора, духа огня и шефа саламандров. Тут, как следует, тотчас же является условие. Довольно хриплый голос за сценой возвещает плохими стихами, что оживленной статуе будет позволено влюблять весь мир в себя, но что у нее отнимается эфемерное существование ее тотчас же, как она вздумает дать реванш и сама полюбит. Об остальном вы уже догадываетесь. Появляется великолепная декорация, изображающая Севилью с романскими ее башнями, тяжелыми воротами и мостом через реку, который вскоре покрывается пестрою толпой народа, выходящего из города, и представляет, действительно, прекрасный живописный эффект. Декорация принадлежит г. Камбону{277}, который вместе с Филастром{278} произвел уже множество весьма удачных диорамических картин для разных театров. Начинаются земные похождения статуи: она беспрестанно танцует, веселится и дразнит влюбленных, которых число растет неимоверно. Всё и все влюбляются; это почти как где-нибудь на водах. Между пораженными находится также какой-то мавританский князь, к которому статуя уже начинает чувствовать некоторую наклонность. Во втором акте князь этот завоевывает Гренаду посредством пяти человек, пробегающих через сцену, и предлагает руку и корону статуе, которая после небольшой внутренней борьбы принимает ее… Раздается гром, и статуя лишается жизни, обращаясь по-прежнему в мраморную фигуру. Из всего этого можно вывести весьма спасительную мораль, именно: женщины мраморной породы должны выдерживать до конца свой характер и не поддаваться искушениям. Черито во все продолжение балета была увлекательна: смелость ее танцев, переходы от скромного выражения к страстному увлечению и упоению, которому, кажется, она сама предается при исполнении своих па, все это сообщает ей особенный, самобытный характер. Этим приятным воспоминанием, которое и хронологически было последнее, заключаю мое письмо… Благоденствуйте!