Аркадий Сахнин - Вот люди
Оказывается, он боролся против «незаконного строя», против своих врагов. Ему бы только побыстрее выбраться отсюда, и он снова будет бороться. Так он говорил.
По-видимому, он дурак.
— Если бы взрыв в кинотеатре произошел точно по вашим расчетам, вы убили бы не своих врагов, а десятки случайных зрителей. Так?
Молчит.
По нашим вопросам начинает соображать, что перед ним не те, кого бы он хотел здесь видеть. Как вести себя дальше, не знает. И вдруг оживляется, униженно просит закурить.
В карманах у меня три пачки сигарет: «Краснопресненские», кубинские «Дорадос» и купленные в Гибралтаре турецкие. Я даю ему последние. Жадно впивается глазами в пачку. Не успев прикурить, спрашивает:
— Вы из Турции?
— Извините, мы ещё не исчерпали своих вопросов.
И тут происходит совсем неожиданное. Он начинает хныкать. Хныкать, что-то бормоча, вот-вот расплачется. Переводчик Юра с недоумением смотрит на меня.
— Что он бормочет? — спрашиваю.
Юра улыбается:
— Говорит: «Я больше не буду».
Прошу переспросить, думая, что переводчик ошибся. Переспрашивает. Нет, так и говорит: «Я больше не буду».
Омерзительно.
В Гавану мы вернулись перед вечером. На рейде у бесчисленных причалов стояли торговые суда десятков стран. Трепетали на мачтах советские, английские, польские, немецкие, норвежские флаги.
Темнело. Загорались огни реклам. Ласково плескался океан у бесконечной гранитной набережной. Откуда-то доносились звуки бурной, неудержимой, искрящейся «Пачанги», любимого танца кубинцев.
ЧЕРНАЯ СУТАНА
Большой сюрприз ждал нас в городе Тринидаде. Некогда здесь шли бои между коренными индейскими племенами и испанскими завоевателями. В течение нескольких веков город был известен как центр многочисленных религиозных культов, куда на праздники стекались молельщики со всего острова. Здесь не было промышленности, не развивалось сельское хозяйство.
Мы осматривали исторические места, старинные церкви, остатки крепостных стен. С нами был директор местной библиотеки Трухильо. Он рассказывал историю Тринидада, резко отличающегося от городов Кубы.
Весь остров Свободы бурлит. В Сантьяго, в Сан-та-Клара, Сьенфуэгосе, в Гуантанамо, в десятке других населенных пунктов, где мне довелось побывать, не говоря уже о Гаване, люди живут бурной жизнью первых лет революции. Только к глубокой ночи затихает движение транспорта, и остаются неоновые огни кафе и реклам да вооруженные девушки и юноши, патрулирующие улицы.
В Тринидаде даже днем пустынно, будто забыт он всеми.
— Революция ещё не успела изменить облик нашего города, — говорит, как бы извиняясь, Трухильо. — Очень много дел у революции, понимаете?
Мы бродили по узеньким улочкам, где булыжная мостовая, местами поросшая травою, идет с наклоном от домов к осевой линии, точно желоб. Смотрели на старинные здания с зарешеченными окнами, высотою в два-три человеческих роста, с балконами, опоясывающими стены и похожими на театральные ярусы. Трухильо объяснял, какому старинному роду или секте принадлежало то или иное здание, рассказывал, что вот этот пустой и запущенный замок построен в 1743 году, а вот эта церковь — в 1514 году.
Трухильо на вид было лет двадцать пять, он ничем не выделялся среди других кубинцев. И если бы не окликнул его приятель, вышедший из магазина, мы, наверное, так и не узнали бы его удивительной истории. Трухильо согласился пообедать с нами, и мы отправились в «Ранчо», находившееся на высокой горе, откуда виден весь город. Здесь было прохладно, потому что «Ранчо», построенное в виде огромного амбара с крышей из пальмовых листьев, не имело стен. Просто огромный навес, с перекрытиями из бревен и лаг, окрашенных в цвет мёда.
Мы ели лангуст, сладкий картофель и юку, и Трухильо рассказывал свою историю.
Его мать в эпоху тирании, как здесь называют период господства Батисты и ему подобных, была связана с революционным движением. Два года находилась в подполье. Выйдя замуж за Пабло Трухильо, она отказалась принять его фамилию: Трухильо был известен в Латинской Америке как угнетатель народа. Конечно, Пабло ничего общего с ним не имел, он служил на военном корабле, но всё-таки принять его фамилию она не могла. Так и осталась она Сайес. Офелия Сайес.
Пабло почти всё время находился в море. В те редкие дни, когда приходил корабль, он тоже не сидел дома. Начистив и без того блестящие пуговицы на своем мундире, смазав бриолином волосы и тщательно причесавшись, он долго и со всех сторон осматривал себя в зеркало и отправлялся гулять. Возвращался домой перед выходом корабля в море.
Он искренне не понимал, за что его упрекает жена. Что же, он в конце концов не мужчина? Да неужели такой бравый моряк, как он, после всех штормов и бурь не имеет права посидеть с друзьями в ночном кабачке? Да понимает ли она, о чём говорит?
Офелия смирилась. Одного только никак не могла принять: Пабло щеголял своей фамилией. Эту ненавистную ей фамилию выгравировал на медной дощечке и прибил к двери. Он не упускал случая, чтобы, завидев сквозь окно приятеля, не закричать на всю улицу:
— Эй, чико, что же ты проходишь мимо дома Трухильо!
К месту и не к месту он называл себя, и ей это становилось невмоготу. За этой фамилией Офелии представлялся не Пабло. Какой он Трухильо? Перед ней возникал облик ненавистного народу сатрапа.
С тех пор как Офелия стала ждать ребенка, мысли её отвлеклись. Она думала только о сыне. Ей хотелось, чтобы это был сын. Ей так этого хотелось, что она в конце концов перестала сомневаться: будет сын. Она отчетливо представляла его себе и любила. Она ощущала его, живого, под своим сердцем и, когда толчки ребенка были сильными, радовалась, потому что девчонка не станет так грубить. Значит, сын.
Офелия ждала сына и забросила все дела, и её уже не раздражал вертящийся перед зеркалом Пабло, потому что она ждала сына.
Однажды Пабло разбудил её на рассвете. Он вернулся после двухдневной гулянки, настроение у него было хорошее, и ему хотелось ещё с кем-нибудь поговорить. Но так как друзья разошлись, пришлось будить Офелию. Пока она готовила ему кофе, он рассказывал смешную историю и очень смеялся. Потом, лукаво подмигнув и легонечко ткнув её пальцем в живот, захихикав, спросил:
— Ну, как поживает мой маленький Трухильо?
У Офелии подкосились ноги. Держась за стены, побрела в постель.
С этого дня ей стало трудно. Она ведь действительно носит в себе Трухильо. Она родит Трухильо. В своё время она отказалась от фамилии мужа, сейчас может уйти от него совсем, остаться одной или снова выйти замуж и взять себе другую фамилию. Она всё это может. Но изменить фамилию ребенка нельзя. Он не может выбрать себе другого отца. Он обречен быть Трухильо. Это было невыносимо.
По ночам Офелия не спала. Плакала. Плакала от бессилия. Толчки под сердцем становились сильнее, но они не радовали. Не рано ли показывает характер этот маленький Трухильо?
Она понимала, что рассуждает глупо: ребенок ни в чём не виноват. И всё-таки прежней любви к нему уже не было. Это зависело теперь не от неё.
Офелия была мужественная и сильная. У неё хватило воли перестать плакать. У неё хватило воли признаться себе в том, что где-то подсознательно бродит мысль, как избавиться от ребенка. Но было поздно.
Она решила обязательно что-нибудь придумать. Она придумала. Придумала в одну из ночей, когда лежала с открытыми глазами и прислушивалась к жизни сына. Какие-то туманные мысли проплывали в голове, и за одну из них, ещё неясную, едва уловимую, она уцепилась, и боялась пошелохнуться, чтобы не стряхнуть эту мысль, и старалась сосредоточиться, чтобы эта мысль не растаяла.
Изменить фамилию невозможно. Это уже совершенно ясно. Но имя она имеет право дать любое. Надо дать сыну такое яркое имя, чтобы рядом с ним фамилия казалась жалкой и ничтожной, чтобы рядом с именем фамилия просто не воспринималась, чтобы на нее никто не мог обратить внимания. Надо придумать такое поразительное имя, такое огненное и сверкающее, чтобы оно затмило и испепелило эту подлую фамилию.
И когда она так решила, у неё стало легко на душе. Ей нравилось имя Дельгадо и Санчес, красиво звучало Кристобал в честь Колумба, но всё это не то. Она задержалась на Спартаке и Муции Сцевола, но и они не подходили.
Замкнувшись в себе в течение последних месяцев, она теперь ощутила острую необходимость общения с людьми.
Вместе с тремя товарищами Офелия сидела в доме шорника, лучшего мастера седел, и слушала его горячие слова. Человек энергичный и смелый, он в ответ на репрессии требовал немедленно организовать стачку шорников и башмачников, к которой, он уверен, присоединятся рабочие сахарных заводов. Он говорил убежденно и страстно, ссылался на опыт России. И Офелия вдруг вскрикнула и схватилась за сердце. Люди бросились к ней, расспрашивая, что случилось, но она ничего не могла ответить. И только жена шорника догадалась, что это предродовые схватки. Офелия подтвердила это, но не дала себя провожать, а сама тихонько побрела домой.