Владимир Жаботинский - СAUSERIES Правда об острове Тристан да Рунья
Вотъ прошла недъля, книги куплены, бережно упакованы въ сундукъ подъ колымагой, и рыцарь ъдетъ обратно. Теперь надо эти фолианты прочесть. Но ихъ то ужъ не прочтешь наскоро, между дъломъ, полулежа на кушеткъ! Нътъ, это происходитъ иначе. Въ воскресенье вечеромъ вся семья собирается въ библютекъ. Комната высокая, просторная, дубовая. Горятъ восковыя свечи, трещитъ высокий каминъ. Всъ собрались: тутъ и сама кастелянша, еще красивая дама съ жемчугами въ волосахъ, и три сына, и четыре дочки, и о. капелланъ, и сельский священникъ, и две приживалки, и заъзжий купецъ. Самъ рыцарь сидитъ зъ широкомъ кожаномъ креслъ; два старшихъ сына ставятъ передъ нимъ дубовую штуку вроде алтаря, потомъ вытаскиваютъ обоюдными уснлиями нужный фолиантъ и бережно, почтительно укрепляютъ его въ наклонномъ положении на подставке. Рыцарь надеваетъ очки, и начинается священнодействие. Въ рукахъ у него серебряная указка, въ видъ маленькой человъческой руки, и онъ медленно водить отъ слова къ слогу, и читаетъ истово, степенно, медленно.Да если бы и захотълъ читать быстръе — онъ не умеетъ. Чтение — искусство трудное, сложное, не то, что на конъ скакать, или головы рубить. Медленно читаетъ рыцарь строку за строкой, въ комнаге тихо, сыновья крутятъ что-то на верхней губъ, дочки затаили дыхание, кастелянша задумалась, о. капелланъ киваетъ головою, сельский священникь сидитъ съ открытымъ ртомъ, приживалки пригорюнились, и заъзжии купецъ, не понимая, но благоговеъя, старается подавить вкусную отрыжку…
Смешно сказать, но, когда я думаю о томъ времени, беретъ меня зависть къ этимъ самымъ авторамъ на ярмаркъ. Правда, жилось имъ по собачьему. Издатель бралъ автора къ себъ на домъ, заказывалалъ ему произведение на такую-то тему, поселялъ на чердаке, кормилъ объедками и строго следилъ, чтобы сочинитель не сбежалъ, или просто не загуляль въ кабаке со студентами. Ежели авторъ былъ очень строптивъ, а издатель суроваго нрава, то случалось и такъ, что послъдний колачи-валъ перваго, изъ собственныхъ рукъ или при помощи своей челяди; послъ экзекуции сочинителю разрешалось день полежать, а потомъ изволь садиться за работу. Иногда колотили сочинителя и посторония лица — дворянинъ за то, что узналъ себя въ пасквиле; или трактирщикъ за неоплаченное вино. Этому социальному положению соответствовала и личная психология литератора той эпохи. На ярмарке онъ ругалъ книгу сосъда и хвалилъ свою; внъ ярмарки, когда не было заказчика-издателя, который взялъ бы его къ себе на чердакъ, онъ попрошайничалъ или потешалъ молодыхъ дворянъ за тарелку говядины съ горохомъ, или просто высматривалъ, гдъ что плохо лежитъ. Собачья жизнь, что и говорить. Но не такова, далеко не такова была жизнь его рукописи, жизнь его книги!
Его рукопись подвигалась впередъ медленно, важно, серьезно. У него не стоялъ надъ головою мальчишка изъ типографии, ему не досаждалъ звонками по телефону редакторъ, торопя и понукая. Издатель понималъ, что скоро — не споро. Поторопишь его, а онъ напишетъ плохо, и книга не пойдетъ. Критиковъ тогда не было, рекламы не знали.
Книга могла имъть успъхъ только такимъ путемъ, что одинъ читатель, купивъ ее на ярмаркъ и одолъвъ, разсказывалъ о ней другому я третьему, а тъ, дождавшись следующей ярмарки, приобретали ее въ свою очередь. Успъхъ громоздкий, неторопливый, какъ нетороплива была вся тогдашняя жизнь. Оттого нельзя было торопить и сочинителя. Это теперь читатель «глотаетъ» книжку и не успъваетъ заметить, камя въ ней страницы набросаны наскоро, кое какъ. Но тогда читатель смаковалъ, взвешивалъ всякое слово, и нельзя было его обмануть. Издатель это зналъ и не гналъ сочинителя. Пусть рукопись подвигается небольшими шажками, добросовъстно, увъсисто, солидно. Время не медвъдь — въ лъсъ не уйдетъ.
Такъ было съ рукописью. Но еще лучше было съ книгой. Возстановите въ своемъ воображении ту сцену священнодъйственнаго чтения въ библиотеке рыцарскаго замка. Чувствуете ли вы, какой въсъ при той обстановкъ получало каждое слово, какъ прочно залегала у слушателей каждая мысль, какъ глубоко падали въ нетронутыя души тяжелые зерна посева? Чувствуете ли вы, насколько ярче, выпуклъе становились строки отъ того, что ихъ читали такъ медленно и водили по нимъ серебряной указкой? Чувствуете ли вы, какимъ почетомъ окружена была эта тяжелая книга, въ два обхвата, на толстой суровой бумагъ, съ крупной печатью, титлами, виньетками, одътая въ прочную темную кожу, застегнутая серебряными пряжками, книга, за которой тащились за тридевять земель на ярмарку и платили как за хорошаго коня, книга, которую раскрывали разъ въ недълю на дубовой подставкъ, похожей на алтарь?
Автору жилось тогда по собачьему, но зато царственно было земное шествие книги, созданной имъ на чердаке, въ промежутках между колотушками издателя и трактирщика. У насъ это все переменилось. Авторъ, которому повезло, катается, какъ сыръ въ маслъ. Денегъ у него много, издатель его боится, въ ресторанъ ему почетъ, а когда онъ проходить по улицъ, барышни показываютъ на него глазами или пальцами — смотря по тому, какъ воспитаны — и шепчутъ: это онъ. Бить его не бьютъ, а только иногда сажаютъ въ кръпость на срокъ не свыше такого то, и за это ему полагается потомъ еще больше почету и гонорару. Живетъ онъ по царски. Но на собачью жизнь за то обречена его рукопись и его книга. Когда онъ творитъ, то въ прихожей клюетъ уже носомъ разсыльный, дожидаясь, когда можно будетъ забрать непросохшия страницы въ типографию; и бъдный авторъ отдаетъ эти страницы, даже не просмотръвъ, даже не вполнъ сознавая, что именно тамъ написано. А когда книга вышла въ свътъ, то оказывается, что она маленькая, желтенькая, карманнаго размъра — и я, дочитавъ ее на станции, гдъ поъздъ стоитъ восемь минутъ, бросаю ее подъ скамью и бъгу въ буфетъ купить другую…
ЧЕСТНАЯ ВАМПУКА
— Во первыхъ, вы не имеете права обо всемъ этомъ разсуждать такъ самоуверенно.
— Почему?
— Потому что вы въ музыке профанъ.
— Неправда. Я знаю всъ ноты и когда то учился играть на окаринъ.
— И все таки профанъ. Профаномъ я называю человъка, который не умъетъ самъ разобраться, какая музыка плохая, и какая хорошая. Вы профанъ потому, что вамъ непосредственно понятна и доступна только простъйшая музыка, низший видъ музыки. Вамъ необходимо, чтобы мотивъ легко улавливался, легко запоминался; для этого онъ долженъ состоять изъ нъсколькихъ коротенькихъ фразъ, похожихъ на строчки въ стишкахъ, а всего удобнее, чтобы это и впрямь были переложенные на музыку стишки. Напримъръ:
Ты моя роза,
А я твой букетъ.
Ты меня любишь,
А я тебя нътъ.
Это вашъ музыкальный идеалъ; все остальное въ музыкъ вамъ понятно постольку, поскольку оно приближается къ этому типу. Поэтому я, напримъръ, не сомневаюсь, что речитативъ для васъ — китайская грамота. Вы, должно быть, искренно считаете, что речитативы вставляются въ оперъ для затычки, просто, чтобы заполнить промежутокъ между двумя ариями…
— Откровенно говоря — да. Т.-е. вообще вы не совсъмъ правы, но насчетъ речитативовъ — правда. Знаете, однажды въ Женевъ я слышалъ «Севильскаго цирюльника» въ оригинальной постановкъ. Они его играли, какъ оперетку: арии пъли, а остальное говорили. Речитативовъ не было. И, признаюсь, мнъ такъ больше понравилось. Не говоря уже о томъ, что въ половинъ одиннадцатаго публику распустили по домамъ. Это ведь тоже надо учесть.
— Вотъ видите — вы профанъ, да еще сознательный, убежденный профанъ. И напрасно вы говорите, будто я правъ только насчетъ вашего взгляда на речитативы. Я и вообще върно угадалъ вашу музыкальную натуру. Я настаиваю: даже любимая ваша «ария» не всегда вамъ подъ силу. Если только она чуть-чуть отдаляется отъ типа «куплетовъ», вы уже хлопаете глазами.
— Что-жъ, пожалуй, я не отрекаюсь отъ титула. Профанъ и есть. Если называть профаномъ человека, который премудрой музыки не любитъ, а любитъ музыку простенькую, то я профанъ. Смиряюсь и знаю свой шестокъ. Вы не подумайте, будто я смиряюсь со злобой, притворно, будто въ слова «премудрая музыка» я вкладываю нъкий саркастический смыслъ. Ничуть. Какое нибудь дифференциальное исчисление для меня тоже премудрость, которой я не понимаю и въ которую углубляться не собираюсь, а все таки весьма уважаю и признаю всю высокую цънность. Такъ и съ музыкой. Я признаю, что разъ всъ знатоки считаютъ мою любимую музыку низшей, а ту, мне непонятную, высшей, значитъ, они правы, значить, такъ оно и есть. Я смиряюсь — и…
— И позволяете себъ рассуждать и настаивать.
— И позволяю себе разсуждать и настаивать. Потому что я, голубчикъ, не просто такъ-себъ профанъ. Я — массовый профанъ. Видали вы театръ въ день полнаго сбора? Полонъ партеръ, полны ложи и кукушки, амфитеатръ, галерка, боковка, фойе, курилки и уборныя. И все это — профаны. Такие же, какъ я гръшный. Можетъ быть, за вычетомъ одной десятой части. Конечно, у людей принято такъ: когда въ большомъ обществъ заговорятъ о чемъ нибудь премудромъ, и одинъ бедняга окажется профаномъ, всъ остальные отодвинутся отъ него подальше и скажутъ съ брезгливымъ сожалъжемъ: — ахъ, это профанъ, — и посмотрятъ другъ на друга съ интеллигентнымъ выражешемъ на лицъ, какъ будто они то сами болыше доки. Но это только фасонъ. На дълъ всъ они — профаны, и знаютъ, что профаны. Всъ мы, за исключениемъ считаныхъ десятковъ, любимъ легонькую оперу и туго разбираемся въ премудрой музыкъ. А потому извольте съ нами считаться. Если бы мы, профаны, отказались посщать театръ, то у васъ не было бы никакой музыки — ни простой, ни серьезной. А потому, — берегитесь, и не перетягивайте струнъ. Что такое профаны? Профаны — это демократ.