Никола Бональ - Толкиен. Мир чудотворца
О жизни Толкиена сохранилось достаточно сведений, представляющих для нас безусловный интерес. Сам он был в точности таким, каким мы его себе воображаем: всегда хранил верность традициям прошлого, духовным ценностям рыцарской эпохи. Если, по Марксу, буржуазия утопила средневековые идеалы в ледяной купели расчетливого эгоизма, то Толкиен и близкие ему по духу мыслители, напротив, низвергли идеологический оплот модернизма, утвердив на его руинах идеалы и традиции эпох минувших.
Толкиен с детства был влюблен в деревья. Воображение уносило его во времена атлантов: он будто наяву переживал постигшую их трагедию. Снова и снова его настигала громадная волна, стершая с лица земли великую Атлантиду; и в сознании его уже тогда рождался потоп, которому в конце «Сильмариллиона» было уготовано поглотить Нуменор. Мать Толкиена была ревностной католичкой. И столь рьяная приверженность католической вере как, пожалуй, ничто другое помогает понять отношение Толкиена к Средневековью, далекому прошлому, традиции, неумолимым канонам катехизиса. С ранней юности Толкиен интересовался языкознанием — но не чистой наукой о языке с ее правилами и законами, а, скорее, формой и музыкой слов, которая зазвучала в нем с того дня, как мать принялась учить его латыни. Эта любовь к словам и словосложению привела к тому, что в один прекрасный день он взялся создавать свой собственный язык. Еще подростком Толкиен встретил свою будущую жену Эдит — она была старше его года на три. Впрочем, он казался старше своих лет, а она выглядела моложе, была на редкость ухоженной, миниатюрной, словом, просто очаровательной. Верно и то, что она не разделяла его страсти к языкам, — должно быть, потому, что образование ее оставляло желать лучшего. Несходство в этом смысле с женой сказалось не только на жизни писателя, но и на его творчестве: не случайно в произведениях Толкиена сколь–нибудь значимых героинь буквально раз–два и обчелся (по крайней мере на первый взгляд). Так что в том возрасте, когда большинство юношей только–только постигают чары женского общества, наш герой старался их избегать, отодвигая романтические увлечения на задний план. Ну а прочие радости жизни он вкушал последующие три года не в обществе Эдит, а с друзьями–приятелями — не случайно эти самые радости ассоциировались у него именно с мужским обществом. В этом смысле Толкиен вел себя как истинный англичанин и сохранил такой стиль жизни до конца своих дней, точно в соответствии с инициационными обрядами, принятыми в иных мужских сообществах и описанных Мирчей Элиаде(9). Тогда же Толкиен написал стихотворение «Лес под солнцем»:
«Явитесь с песней звонкой,
Чудесных сказок дивные герои,
Подобные виденьям окрыленным,
Из нитей света сотканные будто.
Ступите на ковер, из бурых трав сплетенный,
Но только не спешите сгинуть прочь!
Явитесь, о лесные духи! И танцуйте! Явитесь же!
И пойте, пойте мне! А после возвращайтесь в ночь!»
Незадолго то того как ему исполнилось двадцать лет, Толкиен открыл для себя «Калевалу»(10) — сборник песен (рун), составляющих основу карело–финского эпоса, чуждого — и это немаловажно — индоевропейскому мировосприятию. Спустя время он весьма лестно отзывался об «этом странном народе и новоявленных богах его, об этих мятежных героях, не ведавших притворства и морали», которые были ему близки по духу, как никто другой. Позднее Толкиен даже изучил финский, чтобы перечитывать «Калевалу» в подлиннике. Для него это было то же, что «проникать в винный погреб и вкушать диковинного, сладостно пьянящего вина».
Поэтика рун существенно повлияла на языки, которые он придумывал сам. Толкиен отказался от неоготического стиля и под сильным влиянием финского принялся создавать свой собственный язык — и однажды тот проявился в его книгах в виде «квеньи», древнего наречия эльфов. Под влиянием того же финского Толкиен как–то заметил, что «эти сказания отражают тайную первобытную культуру, которую европейская литература тщилась стереть из памяти народа–носителя».
В то же самое время (в 10–е годы минувшего века) Толкиен начал изучать валлийский язык. Правда, он так и не удосужился побывать в Уэльсе. Вообще Толкиен бывал лишь в немногих странах, литературу которых он изучал: мешали обстоятельства, а главное — не было желания. Что верно, то верно: зачастую средневековые тексты видятся куда более выразительными, нежели современная действительность страны, их породившей.
Толкиен погружает нас по собственному примеру в воображаемый красочный мир, разительно отличающийся от тоскливой современности. Пресловутая легкость самоощущения в чужой стране, столь восхваляемая туристическими агентствами, — ничто в сравнении с возможностями, которые открываются, когда читаешь «традиционный» текст. Ибо текст, согласно Борхесу, воздействует на воображение сильнее, чем любая поездка, поскольку он предоставляет читателю прекрасную возможность совершить путешествие с посвящением в некую тайну. Точно так же путешествует и читатель Толкиена: он попадает в сказочный мир авторского текста — волшебную страну, не похожую ни на одну другую на Земле. При этом язык и миф становятся частью пространства, порожденного поэтическим воображением автора: к примеру, имя Эарендил происходит от древнего англосаксонского слова, означающего «Лучезарный ангел». Тогда же Толкиен увлекся скандинавской Эддой, особенно «Прорицаниями вёльвы» — ведуньи, которая рассказывает об истории Вселенной от самого ее рождения и до конца, предрекая ей неотвратимую гибель. Эдда была сложена в конце языческой эпохи, незадолго до того как северные народы обратились в христианство, отрекшись от древних своих богов. И все же сказание это производит сильное впечатление, ибо, по языческим представлениям, хранит в себе самую главную тайну мироздания. Не удивительно, что Эдда буквально пленила Толкиена.
Столь же сильное влияние оказал на Толкиена и более современный текст — «Дом сынов Волка» Уильяма Морриса(11). Действие книги происходит в некой стране накануне римского вторжения. Это история одной семьи, вернее, рода, жившего у большой реки, на опушке Мирквуда (Темного леса, который у Толкиена, в «Хоббите»(12), называется Темнолесьем), — название, взятое из древнегерманского эпоса. В этой истории было немало такого, что пленило Толкиена: архаический стиль и поэтические инверсии, придающие ей легендарный дух. Помимо всего прочего, Моррис обладал изобразительным даром и довольно точно и красочно живописал природу. Таким же даром обладал и Толкиен, посвятивший добрые три сотни страниц хождению Сэма и Фродо в Мордор. Этот талант, безусловно, был следствием наблюдательности в том смысле, какой Бодлер вкладывал в выдающиеся способности Бальзака: гениальность, с какой тот описывает предметы меблировки и кулуары, присуща и Толкиену, когда он живописует лесные тропы.
Свои излюбленные пейзажи Толкиен открыл в Корнуолле вместе с отцом Винсентом, местным священником. Вот что наш герой писал в письме к Эдит:
«По песчаной равнине добрались мы до Кайнанской рощи, взобрались на холм… и солнце ударило нам в глаза с силой, подобной мощи громадных валов, гонимых со стороны Атлантики и с оглушительным грохотом бьющихся о прибрежные скалы. Море пробило в их тверди таинственные бреши и, врываясь в них вместе с ветром, оно зычно трубит, извергая пенные брызги, точно огромный кит, кругом, куда ни глянь, темно–красные утесы и белая пена, вскипающая над озаренными багрянцем изумрудными волнами».
Уже в этих строках Толкиен словно воспроизводит обитель Ульмо, бога вод в «Сильмариллионе», где меж скал парит благословенный Эарендил, обратившийся по собственной воле морской птицей.
Описательный дар проявился у Толкиена довольно рано, и свидетельство тому — вот эти строки, которые он записал в дневнике после долгой прогулки с неизменным своим спутником отцом Винсентом:
«Мы спустились к берегу Хелфорда (в этом месте он напоминает фьорд), а на другой поднялись такими же тропами, как в Девоншире, и выбрались на проселочную дорогу, петлявшую то влево, то вправо, то вверх, то вниз, — так она тянулась до самого горизонта, где багровое солнце растворялось в надвигавшихся сумерках. После долгих блужданий вышли к пустынным печальным дюнам… Потом двинулись прямо и прошли эдак мили четыре по траве, дав отдых натруженным стопам. Ночь застала нас у Руан–Майнора, и мы снова оказались на берегах, озаренных таинственным свечением. Порой забредали в рощицы — там ухали совы и шелестели крыльями летучие мыши, нагоняя на нас страху; иной раз мы вздрагивали от протяжных вздохов дряхлой кобылы, маявшейся за изгородью, или от хрюканья вдруг пробудившейся свиньи; а сколько раз оступались и падали в ручей — и вовсе не счесть. Наконец, отмахав четырнадцать миль, — две последние путь нам озарял свет Лизардского маяка — добрались до цели под нарастающий рокот прибоя: море становилось все ближе».