Борис Чехонин - Журналистика и разведка
Почему застрелился следователь Мишагин
Моя жена, коренная москвичка, порой не прочь напомнить: ты в столице «лимита», чужеродный элемент. Что же, мое детство и юность прошли далеко от Москвы — на великой реке Волге. С годами память все ярче воскрешает стертые было картинки давних минувших дней. Маленькая, метров десять, комнатушка в коммунальной казанской квартире. Нас трое, родители и я. Туалет деревянный скворечник во дворе, куда дефилируешь на глазах жителей двухэтажного дома. За водой приходится ходить за пару кварталов с ведрами. Нет ни душа, ни ванной. Мебель убогая: железная кровать родителей, стол, четыре стула и потертый, обитый дерматином диван. На нем я сплю и готовлюсь к урокам. Готовлюсь под неусыпным контролем вождя. Днем нас в комнате двое — я и Сталин. Великий вождь подозрительно взирает с портрета. Портрет — единственное украшение комнаты. Большой, в дорогой деревянной раме. Отец истратил на него месячную заработную плату. Не потому, что портрет представлял художественную ценность. Скорее всего, его рассматривали как индульгенцию, способную принести прощение за грехи родителей. Предки их до революции имели крупные счета в Казанском банке, доходные многоэтажные дома, собственных рысаков и прочие атрибуты богатства. После 1917 года семье пришлось скрыться, растворившись на далеких просторах России. В Казань в начале тридцатых вернулись не все.
Портрет не спас семью от репрессий. Мужья моих теток — один офицер царской армии и другой поляк по национальности — получили «свое» в 1937 по 25 лет заключения — и отсидели срок от звонка до звонка. Тетки брали меня с собой, когда ходили по тюрьмам в надежде найти мужей и передать им продукты. Напрасно. След «врагов народа» не удавалось отыскать многие годы.
Отец, скромный советский служащий, тоже ждал со дня на день ареста. Под кроватью хранился мешок с теплыми вещами и сухарями — на случай, если ночью раздастся стук в дверь и суровый голос потребует: «Откройте дверь, НКВД!» Слава богу, отцу повезло. Германия угрожала вторжением в Чехословакию, и его вместе с тысячами других призвали в Красную Армию. Но эхо борьбы против «врагов народа» продолжало звучать в нашей коммуналке. Однажды в два часа ночи в квартире раздался выстрел. Через несколько минут в коридоре послышался топот сапог. Какие-то люди в форме НКВД быстро загнали обратно выбежавших из комнат жильцов и приказали не выходить. Утром мы узнали: покончил с собой из табельного оружия сосед Мишагин, работавший следователем в казанском НКВД. Что заставило его застрелиться? Угроза ареста или больная совесть участника репрессий? Много лет спустя его жена рассказала, что он, возвращаясь с работы, долго не мог заснуть, пил горстями снотворное, а уснув, нередко будил ее криком. Он ничем не делился с ней, если речь заходила о службе, запрещал задавать какие бы то ни было вопросы. Но и без этого было ясно: на работе его окружают кошмары. Когда-то спокойный, уравновешенный человек на глазах превращался в неврастеника, с которым становилось все труднее жить. 1937-й год, как гигантский дракон, поглотил свою новую жертву.
Видимо, наш сосед ушел из жизни не только потому, что на работе ему приходилось участвовать в допросах «с пристрастием». Он видел, как НКВД бросает в тюрьмы сотни безвинных людей, а ему вместе с сослуживцами поручают сочинять уголовные дела на «агентов» японской, турецкой и прочих разведок. Или на «татарских националистов», выступающих против советской власти. Закрывая всякий раз папку дела, Мишагин знал, что больше никогда не встретится в жизни с этим человеком. Не увидит его никогда и семья. Суд, вернее «тройка», выносил, как правило, расстрельный приговор. Больная совесть не выдержала. Наш сосед предпочел сам уйти из окружающего кошмара, которому не было видно конца.
Этот выстрел в себя запомнился на всю жизнь. И потом в сороковые, уже московские студенческие годы, вспоминались не раз и та бессонная ночь в нашей казанской коммунальной квартире, и «тюремная» корзинка отца под кроватью, и сломанные судьбы мужей моих теток.
К чему еще возвращается память? К судьбе друзей по двору и школе. Не у всех сложилась она удачно. Некоторые за убийства и кражи оказались в тюрьме. Это была участь многих на нашей улице Касаткина. Наши матери и отцы пропадали почти сутками на работе. Моя мама преподавала физику и математику в средней школе. Вечерами она вела драмкружок, ставила сочиненные ею пьесы. Она была, несомненно, талантлива. На ее спектакли приходили педагоги и ученики из соседних школ. Будь она в Москве, вероятно, ее способности драматурга не пропали бы даром. Но кому в Казани была нужна одаренная учительница! Правда, маму все-таки, в конце концов, представили к высшей награде — ордену Ленина. Представили не за пьесы, а за отличную успеваемость учеников. По тем временам это являлось высокой честью и редкой удачей. Мы с отцом заранее радовались, предвкушая мамину поездку в Москву, ее встречу с Калининым в Кремле и, конечно, то, как мы будем гордиться мамой, рассказывая о ней во дворе соседям и сослуживцам отца по работе. Радость оказалась напрасной. На каком-то конечном согласовании списков лиц, представленных к наградам, маму заменили на «национальный кадр». Мы же жили в Татарии, где не только местному татарскому руководству, но и тем, кто сидел в Москве, надо было демонстрировать торжество сталинской национальной политики! Неважно, что та или иная кандидатура не дотягивала до уровня многих русских учителей. Главное — она была татарка по национальности!
Наши матери и отцы были вечно заняты. Нас же после школы брали в плен дворовые авторитеты. Некоторые из них, что постарше, уже успели побывать в колониях для несовершеннолетних. Они с восторгом рассказывали о романтике воровской профессии, вовлекали нас в мелкие кражи из сараев, которые были у каждого жителя нашего дома. Я благодарен судьбе и, надо думать, генам, которые спасли меня от воровского соблазна, пристрастив к учебе и интересным книгам. И еще к мечтам о будущем, не здесь, в Казани, а далеко-далеко, за тридевять земель. О далеких странах я часто видел сны. Вещим мне представляется сейчас один из них, когда я шел по улицам большого чужого города среди каких-то людей с желтым цветом кожи и раскосыми глазами, а над всем многолюдьем сверкали электричеством крупные иероглифы рекламы. Сон и в самом деле оказался в руку. Много лет спустя мне пришлось попутешествовать и пожить в далеких восточных странах.
И все же большинство из нас не пошли по воровской дорожке. Мы сумели выжить, стать журналистами, видными учеными, математиками, врачами. Но всем нам вдосталь пришлось хлебнуть лиха в голодные и холодные годы войны. Жили надеждами. В один из июньских вечеров 1945 года мы стояли на балконе казанской средней мужской школы № 19. Нас было 15 выпускников. Война закончилась, впереди, казалось, ожидает светлое будущее без людей, умирающих от голода прямо на улицах, без трудфронта с рытьем оборонительных заграждений, без работы на военных складах, где учащимся школ приходилось сортировать окровавленное обмундирование, доставать из его специальных карманов черные пенальчики — паспорта смерти. Планы были радужными. И у многих они сбылись. Одни уехали в Москву, другие в Ленинград, где поступили в военные высшие учебные заведения. Надо отдать справедливость советской власти, без бесплатного в то время образования, стипендий и общежитий нам не удалось бы стать тем, кем мы стали, получить высшее образование, выжить в далеких и чужих городах. В разоренной войной стране, когда десятки, если не сотни, городов, тысячи сел и деревень оказались разрушенными или просто стертыми с лица земли, когда промышленность и сельское хозяйство требовали неотложных громадных финансовых вложений, правительство находило возможность финансировать образование. Поддержать своих детей, материально помочь им родителям практически было не под силу. Наша семья не являлась исключением. Мать учительница умирала от туберкулеза, отец получал 1200 рублей в месяц. Килограмм картошки — основы пищевого рациона — стоил, к примеру, 40 рублей. А одежда, квартплата, свет! Не все было плохо при Сталине!
После семейного совета мама благословила меня на поездку в Москву. Поздно я понял, как трудно было для этой замечательной женщины расстаться с единственным сыном. В июльский вечер 1945 года я оказался под лавкой пассажирского вагона без билета и соответствующих документов. Въезд в столицу без пропуска был категорически запрещен. Рядом с моей головой в пути не раз гремели кирзовые сапоги патрулей. Спасали сумки, мешки, которыми заставили «зайца» сердобольные пассажиры. Война, смерть близких, голод не сумели ожесточить людей, сделать их равнодушными к чужим судьбам. Память не сохранила имя майора, посоветовавшего мне сойти вместе с ним в подмосковных Люберцах, переодеться на квартире его матери, а затем на электричке добраться до пригородных платформ, где не дежурили патрули. С тех пор прошло более полувека. До сих пор жалею, что потерял из виду этого майора и, повзрослев, не сказал спасибо за его участие и доброту.