KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Публицистика » Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах

Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Лев Аннинский, "Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Берлинский май 1945 года. Вальсок освобождённых. «Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три! Вон с поляком танцует француженка, посмотри на неё, посмотри! Долговязый голландец с бельгийкою, со словацкой девчонкой — хорват, с нашей девушкой круглоликою — бывший пленный французский солдат».

Шагая «вдоль страны», поэт обновляет перечень (та же Германия, но уже в средневековом прошлом): «Мальчишки, бернардины, красотки, паладины, монахи, игроки, торговцы, голяки, лиценциаты, шлюхи, младенцы и старухи… пустились в этот гон и скрылись в гул времён».

Выныривая из гула времён, рассказчик обнаруживает студенток, искательниц икон. Опять перечень: «Штаны, ковбойки, кеды и свитер шерстяной невольные победы свершали надо мной…»

Всё это весело, но из-под бурлеска вдруг почти рыдание — перечень тех, кого приняла «земля под сень своих просторов: Кульчицкий, Коган и Майоров, Смоленский, Лебский и Лапшин, Борис Рождественский, Суворов — в чинах сержантов и старшин или не выше лейтенантов — созвездье молодых талантов, им всем по двадцать с небольшим…»

Переброс в послевоенную реальность — «Чайная». Перечень: «мастера, шофера пьют свои законные, рядом полные забот — райпотреб, райзагот — ангелы районные».

Откат из глубинки советской в глубинку народную, мужицкую. Лучшая (на мой взгляд) поэма — «Цыгановы» — начинается с того, что автор восторженно созерцает «три могучих тела»: русского богатыря Цыганова, его полногрудую жену и их коня; кончается поэма тем, что умирающий Цыганов задает себе (и нам) сугубо самойловские и предельно серьёзные вопросы: «Как же это? Зачем я жил? Зачем был молодой? Зачем учился у отца и деда? Зачем женился, строился, копил? Зачем я хлеб свой ел и воду пил? И сына породил — зачем всё это? Зачем тогда земля, зачем планета? Зачем?» А середина поэмы наполнена обильнейшим, строк на 50, перечнем крестьянской снеди, от солёных огурчиков и мочёных яблок до гречишных блинов и восьмиглазой яичницы…

«Что же это?» То ли эпичность в раблезианском стиле, то ли компенсация тыловой голодухи 1943 года… И уж точно — отчаянная решимость заполнить разверзшуюся бездну.

А рядом — перечисление самоваров из коллекции Клумпуса. И ещё — перечисление должностей, коими покупают друг друга временщики, толпящиеся вокруг гроба Екатерины Первой. И ещё — череда претендентов на престол, в коих сомневается Александр Первый: «Но кто же будет за Россию перед всевышним отвечать? Неужто братец Николай, который хуже Константина… А Миша груб и шелопай… Какая грустная картина!..»

Картина столько же грустная, сколько и весёлая: автор сам посмеивается над преизобилием фактуры, мобилизуемой им в дело:

Откуда вдруг она взялась,
Поэма эта? Полилась
Внезапно, шумно и упрямо,
С напором, как вода из крана.

Откуда? Этот вопрос имеет отношение к сверхзадаче: Самойлов чувствует необходимость объять мир как целое, причём во всей фактурной полноте, но отступить в прозу не решается, а только берёт у неё «уроки».

Учусь писать у русской прозы,
Влюблён в её просторный слог,
Чтобы потом, как речь сквозь слёзы,
Я сам в стихи пробиться мог.

Вот оно: речь сквозь слёзы, сквозь спазм, «спотыкаясь на гладком месте». Это главное! Но притом — непрерывная жажда: досказать всё! Решить вопросы. Кто виноват и что делать. Почему Цыгановым не живётся на Руси хорошо. Как быть с историей. Как обустроить современность. Вопросы, без которых не может осуществиться первый на Руси писатель.

Соперниками Самойлов выбирает непременно первых писателей. «Сухое пламя», драматическая поэма о Меншикове, — очевидное жанровое соперничество с «Борисом Годуновым». В «Струфиане» (когда Александр Первый от грустной жизни удаляется со сцены, а на сцену является казак Фёдор Кузьмич с трактатом о переустройстве страны) брошен вызов… кому? Сейчас расшифруем.

Представим несколько цитат. «На нас, как ядовитый чад, Европа насылает ересь. И на Руси не станет через сто лет следа от наших чад. Не будет девы с коромыслом, не будет молодца с сохой. Восторжествует дух сухой, несовместимый с русским смыслом…»

Дух сухой отсылает нас к чисто самойловской образности, а вот кузьмичевы рецепты от ереси находят у Самойлова несколько неожиданную мишень:

«И завершив исход синайский, во все концы пресечь пути. А супротив стены китайской — превыше оной возвести. В Руси должна быть только Русь. Татары ж и киргиз-кайсаки пусть платят лёгкие ясаки, а там — как знают, так и пусть…»

Цензура эти четверостишия не пропускает. Изъятое ходит по рукам, и продвинутые читатели хорошо понимают, о чём речь: это же откровенное высмеивание солженицынского «Письма вождям».

Дальше больше. Прочтя роман «Август 1914-го», Самойлов бросает Солженицыну вызов на идейный поединок. Потом по здравому размышлению он от диспута в самиздате отказывается, но в «Подённых записках» яростно критикует роман за то, что там отрицается всё, что было после 1917 года.

У Самойлова явно иной, чем у Солженицына, взгляд на отечественную историю. Ярость же его отчасти объясняется всё тем же: ревностью к «первому писателю». Самойлов постоянно нацелен на это место. Он полагает, например, что после Маяковского вакансия первого поэта должна была достаться Пастернаку, но это не случилось, а в годы Оттепели в этой роли почудился Леонид Мартынов, но напрасно. Так это или не так, здесь выяснять незачем, существенно другое: Самойлов явно неравнодушен к роли «правофлангового». Иногда кажется, что он готов соперничать в этом смысле со Слуцким, не выдавая, впрочем, своих чувств[100].

Нормальному читателю подобные страсти могут показаться суетными, но они говорят о реальности характеров. При всей своей высокой отрешенности от злобы дня Самойлов переполнен идеями, гипотезами, прогнозами, фактами, жизненным материалом, он изливает всё это в дневник, в подённые записки[101]. Тем разительнее ощущение гулкой бездны в стихах.

«Лирика — осуществленье драм, где никому не помочь».

Лирический срез — значит срезано всё. Тут последний смысл и последний итог бытия.

Думать надо о смысле
Бытия, его свойстве.
Как себя мы ни числи,
Что мы в этом устройстве?

Кто мы по отношенью
К саду, к морю, к зениту?
Что является целью,
Что относится к быту?

Что относится к веку,
К назначенью, к дороге?
И, блуждая по свету,
Кто мы всё же в итоге?

Пять вопросов. Ни единого ответа. Бесконечность проклятых вопросов — и один на все ответ: отрицательный.

Мы не останемся нигде
И канем вглубь веков,
Как отражения в воде
Небес и облаков.

Можно отнести это на счёт горькой судьбы погибших сверстников:

Большую повесть поколенья
Шептать, нащупывая звук,
Шептать, дрожа от изумленья
И слёзы слизывая с губ.

Слёзы посверкивают на сухих гранях стиха, но беда бездонней. Там уже не слёзы, там сухое пламя, пожирающее душу. Можно соотнести беду души с бедой страны, о которой Самойлов неотступно размышляет — в дневнике и в подённых записях, сопутствующих стихам. Но не в стихах.

А если и есть в стихах о стране полтора четверостишия о стране, то и видно, как конкретно-историческая фактура ускальзывает в зазеркалье. Потому что той страны более нет.

Люблю я страну. Её мощной судьбой
Когда-то захваченный, стал я собой.
И с нею я есть. Без неё меня нет.
Я бурей развеян и ветром отпет.
И дерева нет, под которым засну.
И памяти нет, что с собою возьму.

Великие стихи, выточенные мастером, потому и действуют так сильно, что выточено в них бытие исчезающее, как после взрыва вакуумной бомбы. Гении смежают очи. После них воцаряется молчание.

Гении высвечены тьмой.

Мицкевич. Опустевший дворик. Гул стихов, отлетевших в немоту. «Он слышит зарожденье ритма. Ещё глухое. Ещё далекое: O, Litwo, Ojczyznomoja!». Далёкое — пронзает. Приближается — исчезает.

Данте. Его выбор падает на некрасивую, толстую, злую торговку, и она, расслыша в кухонном гаме тайный зов, понимает, что это не обручение, а обречение.

Толстой. Его героиня, огласившая мировую литературу восторженным визгом оттого, что на обед подали любимое варенье, — решается на любовное свиданье; «не предвидя всего, что ей выпадет вскоре», она «выбегает с уже обречённым лицом».

Заболоцкий. Умирая, чувствует, как «тайная повесть, навеки сокрытая в нём», погибает, не родившись. Зажигая спичку, фиксирует небытие то ли со стоицизмом римлянина, то ли с равнодушием бухгалтера: «А я не сторонник чудачеств».

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*