Саморазвитие по Толстому - Гроскоп Вив
Ахматова обладала сильным темпераментом и не терпела неразумных [39]. Надежда Мандельштам пишет о времени, когда аресты происходили постоянно: «Вот почему вопрос: “За что его взяли?” — стал для нас запретным. “За что? — яростно кричала Анна Андреевна, когда кто-нибудь из ее ближайшего окружения задавал этот вопрос. — Как за что? Пора понять, что людей берут ни за что!”»
Даже если отвлечься от психологического воздействия кар, обрушивавшихся на людей ее круга (которых по сути сажали вместо нее), трудно представить, как Ахматовой удавалось оставаться в здравом уме на протяжении всех этих лет постоянной слежки. Когда в 1990-х ее дело было рассекречено, в нем обнаружилось более девятисот страниц с расшифрованными и записанными телефонными разговорами, отречениями и признаниями ее знакомых. Какое-то время Ахматова жила с Надеждой в Ташкенте, и когда они приходили домой, то часто обнаруживали вещи не на своих местах, как будто у них прошел обыск. Однажды Надежда нашла на столе губную помаду рядом с зеркалом, принесенным из другой комнаты. Как она пишет с большим удовольствием, что сразу поняла: помада не принадлежала ни ей, ни Ахматовой — по «до отвращения яркому оттенку». Надежда Мандельштам пишет об этом тяжелом периоде экспрессивно и даже с юмором — замечая, например, что Ахматова пережила «вегетарианскую» эпоху, прежде чем наступили действительно страшные времена.
У Ахматовой, как и у Булгакова и в определенной степени у Пастернака, были особые отношения со Сталиным, хотя они никогда не встречались лично и не говорили по телефону. Сталин знал о ее существовании и следил за тем, чтобы она страдала. В один из самых тяжелых моментов она решила обратиться за помощью к Булгакову, зная, что тот как-то отправил Сталину письмо, которое привело к желаемому результату. (Это, вероятно, был единственный случай, когда чье-либо письмо Сталину помогло. Вообще же письма Сталину были в лучшем случае бессмысленной глупостью, а в худшем — просто опасны.) Жена Булгакова Елена Сергеевна так описывает этот эпизод в своем дневнике: «Приехала Ахматова. Ужасное лицо. У нее — в одну ночь — арестовали сына (Гумилева) и мужа — Н. Н. Пунина. Приехала подавать письмо Иос. Вис. В явном расстройстве, бормочет что-то про себя» [40].
Тем, что держало Ахматову на плаву, была, конечно, ее работа. Обстоятельства, в которых она писала стихи, были невозможными, невероятными и крайне тяжелыми. Тем не менее она оставалась гордой и элегантной почти до своей смерти. (К концу своей жизни в 1966 году она сильно поправилась и, по некоторым свидетельствам, несколько злоупотребляла алкоголем. Честно говоря, не думаю, что ее можно за это винить, — любой нормальный человек сдался бы еще много лет назад.) Иногда я задаюсь вопросом: быть может, она даже находила определенное удовлетворение во всем этом драматизме, не переставая его ненавидеть? По свидетельству театрального критика Виталия Виленкина, даже в самые тяжелые времена Ахматова сохраняла свой фирменный шик. Он пишет об одном из ее чтений в 1938 году: «Сначала мне померещилось, что она в чем-то очень нарядном, но то, что я было принял за оригинальное выходное платье, оказалось черным шелковым халатом с какими-то вышитыми драконами, и притом очень стареньким — шелк кое-где уже заметно посекся и пополз» [41]. По еще одному свидетельству, она носила черное шелковое бальное платье, разошедшееся по боковому шву от плеча до колена. Ахматова чем-то напоминает мне Норму Десмонд в «Бульваре Сансет» [42] — всегда готовую к крупному плану, тянущуюся к огням рампы, понимая в глубине души, что настали совсем другие времена. В 1915 году Ахматова писала о том, как болела туберкулезом: «По утрам вставала, совершала туалет, надевала шелковый пеньюар и ложилась опять». Таким человеком она и оставалась всю свою жизнь — и слава богу.
В юности Ахматова принадлежала к кругам золотой молодежи предреволюционной эпохи, она была знаменитой поэтессой, предводительницей ночных попоек в литературном кафе «Бродячая собака», всегда одетой в черное, с ожерельем из черного агата на шее. Как пишет в своей замечательной биографии [43] Элен Файнстайн, Ахматова чувствовала себя своей среди «знающих толк в охлажденном шабли». Она писала стихи, превозносящие и проклинающие ее «открытый брак» с Гумилевым, тоже поэтом. Она писала о том, как надевала «узкую юбку, чтоб казаться еще стройней», на вечера в «Бродячей собаке», где проводила время в компании людей, которые все время от времени спали друг с другом и грозились покончить с собой, когда подробности этих отношений становились всеобщим достоянием. (Несколько людей из этого круга действительно покончили с собой до 1917 года — с драматизмом, как и положено поэтам.)
Она писала о любви, сексе (часто называя его «близостью»), предательствах, изменах, о том, что чувствует любовница и покинутая любовница. Для нее все это стало предметом настоящей поэзии. Но все это имело отношение к жизни среднего класса (а то и аристократии), богемы, интеллектуалов и, в разное время в разной степени, обеспеченных людей. Эти стихи были полной противоположностью тем, что она писала в сталинские годы, — и никак не соотносились с теми унизительными условиями, финансовыми и общественными, в которых она оказалась. В юности Ахматова могла считать себя по крайней мере частично европейкой (она говорила по-французски). Но позже она сделала свой выбор, и еще одна легендарная поэтесса, Марина Цветаева, нарекла ее «Анной Всея Руси».
Во всех воспоминаниях Ахматова предстает человеком, который бы с удовольствием не думал о политике и занимался бы исключительно романтикой и трагедией жизни. Ее мир состоит из эмоций. Но политика обрушивает на нее весь свой холодный разум и логику. (Не то чтобы в советской системе было много разума и логики. А если они и существовали, то применялись хаотично и иногда абсолютно бессмысленно.) Невозможно ни на секунду представить, чтобы Ахматова находила удовольствие в своей роли свидетеля истории. Она с гораздо большим удовольствием писала бы сонеты о черных юбках, которые стройнят. Но советская действительность заставляла людей быть серьезными и постоянно находиться на грани жизни и смерти, даже если они вообще не интересовались политикой. Как это ни парадоксально и глупо, отсутствие интереса к политике само по себе было политическим поступком.
И все же вполне логичным было то, что я впервые узнала о творчестве Ахматовой от своей, пожалуй, самой женственной и милой русской подруги. Через полгода своего пребывания в России я познакомилась с молодой медсестрой по имени Таня. Она была спокойной и сдержанной и внешне чем-то напоминала Джули Кристи в роли Лары в «Докторе Живаго». Она отличалась от большинства моих друзей: Таня была мягкой, застенчивой, не склонной к пьянству (что было совершенно не свойственно моей среде). Ее не особенно интересовало то, что я иностранка. Короче говоря, для меня она была глотком свежего воздуха и казалась мне настоящим другом. Я очень быстро стала считать ее искренней, доброй и неэгоистичной. Учитывая ее профессиональные навыки, наша дружба оказалась для меня особенно полезной, поскольку вскоре после нашего знакомства я подхватила дизентерию. Конечно, это было не таким жестоким испытанием, как аресты всех твоих близких, но это было довольно ужасно. Я заболела, поужинав в индийском ресторане — насколько я помню, единственном на тот момент в Петербурге. Как мрачно сказал полушутя один мой русский друг: «Вот что бывает, когда ужинаешь в буржуазных заведениях». Танина помощь с моим выздоровлением еще больше расположила ее ко мне (мы были едва знакомы, и никто не заставлял ее мне помогать), и мне ужасно нравились ее разговоры о поэзии. Таня и подсадила меня на Ахматову, от которой она была без ума, а я семенила следом, как собачка.