Газета День Литературы - Газета День Литературы # 63 (2001 12)
Почему я чувствовал вину пред бродячей собакою, которая все свое неустройство переложила на мои плечи, при всем том домогаясь от меня какой-то любви? Странные нынче пошли палачи; он мне готовит веревку, а я должен его умолять, чтобы намыливал погуще. Внутренне я непрестанно поскуливал, словно бы во мне заселился сиротина-щенок. Да я и на самом деле, как и многие мои друзья литераторы, оказался жалконьким щеней, выкинутым на мороз, тем самым Му-Му, коего сердобольный демократ, обокрав, вез по речке топить. Как писатель, я знал, как надо оборониться и спасти других в отчаянные дни; но, как слабый человек, я был не готов даже к ничтожнейшему практическому делу. Поэтому все мои знания теряли всякий смысл, и я плелся где-то позади всех, лишь подсчитывая всеобщие убытки и потраты. Мое-то смешное дело не стоило и гроша ломаного, и сейчас, когда я пишу эти строки, они мне кажутся вымученными и надуманными, как и сама простенькая житийная история. Но если в ночи она разрастается до масштабов вселенских, значит в ней есть скрытый, не совсем явленный повод для анализа, для исповеди, хотя текст невольно выпадает из литературного жанра. Конечно, я колебался, браться ли за перо, ибо не во всяком происшествии есть закваска для прозы; но бродильное семя есть безусловно в самом ничтожнейшем событии, только как на него взглянуть, под каким лучом света.
Неожиданный случай свел меня с Виктором Анпиловым; человек незаурядный, сметливый, с журналистской хваткою, он безо всякой насмешки выслушал мою историю и вдруг сделал вывод, полностью совпадавший с моим; тертый калач, дар водителя навостривший на уличных баррикадах, средь людей-простецов, он уловил схожесть моего положения с режимом, что воцарился в России; лиса демократии сначала запросилась на порог, а после — и самого хозяина вымела прочь из дома, установив в избе уже свой тиранический порядок.
— Ха-ха! — воскликнул он поначалу. Бедный русский писатель подпал под самозванца-тирана! А знаешь, как с ним можно справиться? Ты его из ружья. И все! И все вопросы сразу сняты. Слушай, забрел бродяга в чужой двор, попросил еды. Его вы, конечно, пожалели. И вот вам деспот, и вы уже никчемные твари, он над вами издевается. И как в таком случае изволите поступать? Уговоры бесполезны, вы под замком, детей нельзя выпустить на улицу, государство не хочет за вас заступиться. Значит надо обороняться, товарищ Личутин! Надо брать в руки ружье. И баста.
Маленькое, личное, семейное происшествие он вдруг оценил, как вселенскую драму и оказался провидчески прав. Ибо для моей семьи эта странная история покрывала даже весь ужас, царящий в Росии. Конечно, в лице Анпилова появилось несколько резонерское, не хватало лишь взмаха руки пред толпою; но во взгляде-то была искренняя человеческая жалость, а в хриплом голосе жила теплота участия. Но первую сполошливую мысль он тут же отмел; оказывается, люди в мыслях бродят одними тропами и бередят сердце похожие чувства, несмотря на всю непохожесть свою. Анпилов же не знал, что я уже хватался за ружье и был полон самых злодейских замыслов.
— Знаешь, так не пойдет, — сказал Анпилов. — Сразу по поселку разнесут, что писатель Личутин, записной русский патриот, убил собаку, что он злодей законченный, что с ним рядом и сидеть-то страшно. Я к тебе пошлю своего человека, и он все устроит, сыщет собаке приличное место и кормежку.
Анпилов с крыльца, как с уличной трибуны, оглядел дога, оценил его стати; по своей независимости они были чем-то похожи: палец в рот не клади — откусят, хотя внешне вождь больше смахивал на московскую сторожевую, траченную в уличных передрягах. Годы, конечно, не обошли стороною и Анпилова, соскребли мальчишеское, пооттянули брылья, опушили сединою голову; он уже не так походил на того московского Гавроша, что в девяносто третьем будоражил люд и зазывал от кухонной плиты на улицы; но и посейчас он разительно отличался от черни, заполонившей дачные райки, будто все здесь было полито медом и заполнено манной кашею.
— Слушай, Личутин, напиши философский рассказ. Это будет замечательный рассказ. А я к тебе своего человека подошлю, и он все уладит. А то писатель с ружьем… Нет. Это несерьезно. Ты, главное, не переживай и выбрось все из головы. Честное слово, я все улажу на этих же днях.
И верно, вскоре приехали; Василий Васильевич своей улыбчивостью и подтянутостью, предупредительностью манер походил на партайгеноссе из старых картин; его соратник пыльностью седоватой шевелюры и жестковатостью сухого, как бы прокаленного лица напоминал кадрового революционера-оратора подпольных времен, выехавшего под Москву на маевку. Я с первого взгляда понял, что это свойские замечательные ребята рабочей кости; я и сам был из этого племени, и мне не надо было отыскивать для объяснения каких-то особенных доходчивых слов.
Подогнали машину, распахнули заднюю дверь, словно зазывали жертву в воронок. Вот она немая сцена: дог, возлегающий на крыльце, как на троне, а у подножья двое дерзких, возмечтавших о свободе. "Несчастные глупцы, на кого поднялись! Да я сейчас живо намотаю ваши жилы на кулак и выдерну из рабьего несытого тела. Эх, знать, мало вас мяли в мялках и перетирали в жерновах, если пустыми бреднями замутили пустые свои головенки!" — дог сладко зевнул, широко раззявил пасть, сронил на лапы ошметок слюны. И только приготовился снова уложить телячью башку на подставленные лапы, как тут же встрепенулся, глухо зарычал, словно в груди раскатилось каменье, поднялся на лапы.
— А ну иди сюда, — умильным голосом пропел Василий Васильевич, словно бы обещал псу сахарную костомаху. Но не было у него сытного гостинца, зато правая рука была обмотана фуфайкой и походила на безобразную культю. Дог зарычал, но уже без страсти прежней, без громового раската в голосе, лениво спустился со ступеней своего престола; я похолодел от страха; ну, думаю, конец пришел партийному товарищу, сожрет его псина за милую душу и косточки не выплюнет; и во всем я буду виноват, ибо я подвел человека под беду. Но, братцы, что случилось с нашим деспотом! Он вдруг попятился от неведомого ужаса, уже с тоскою во взгляде обращаясь ко мне и вымаливая помощи. А Василий Васильевич с лицом добросердного партайгеноссе все протягивал псу свою культю, похожую на бычачью ногу, и повторял умильным голосом: "Ну иди ко мне, братец мой!" И вдруг дог, потеряв всякую спесь, кинулся бежать и пропал во тьме. Его стали окружать, закрывать все дыры, чтобы он не скрылся в лесу; но дог пропал с концами и как-то сразу улетучилось его гипнотическое всесилие. Случай казался столь странным, а решение вопроса столь быстрым, что не верилось в благополучность исхода. Бродягу подождали, поискали по околотку, но разве в ночной темени что разглядишь? Знать, затаился, сукин сын, в травяной ветоши, свернулся калачом, навострил слух, а теперь выжидает конца облавы, чтобы занять подобающее место. Не век же будут ставить рогатки и окружать, когда-то же и надоест ловить. Добровольные помощники, попив чаю, уехали; время к полуночи, а еще попадать к дому — не ближний свет. Через неделю они появились в нашем дворе снова и уже хитростью залучили нашего тирана в машину и отвезли в Москву. Там ему нашлись крыша над головою, служба и корм. Конечно, это тебе не богатый дом с коврами на полу, мягкими диванами и песьим фабричным кормом, который не надо жевать; но если из подобного житья его вытурили обманом, выкинули на улицу, то стоило ли жалеть прошлую жизнь; и надо думать, что дог и не скучал по ней, коли так привязался к нашей бедной усадьбе, вдруг сыскав в ней особых прелестей. Пытались же мы устроить дога в благополучный двор, но оттуда он сбегал; может, в тех владениях он не имел той власти, что вдруг заполучил у нас; и она, эта власть, показалась куда слаже самых сытных кормов, таджикских ковров, натертых паркетов и итальянских кушеток.
Шли дни чередою, уже березы стали опушаться зеленью, мы потихоньку собирались в деревню, дожидаясь, когда сын закончит класс. Происшествие с приблудной собакою стало тускнеть, выпадать из памяти, как то, многое, что уже приключалось с нами за долгую жизнь; и если когда и вспоминалось вдруг, то с улыбкою, без досады и горечи, как забавный случай. Тираны приходят и уходят, доставляя безусловно множество обид и горечей, как бы понапрасну выжигая из жизни целую череду невосполнимых дней; один в дачном райке лечит переломанную переносицу, в то же время невидимо заправляя судьбою России, — этакий серый кардинал, напяливший ряску невинного святоши, но умеющий ловко натягивать вожжи мчащейся тройке, когда сулит она смять злополучного хозяина под колеса. Ишь вот, помирал вроде, собороваться уже был готов, прощения просил у России, у Бога вымаливал милостей; и уже — о-го-го! — сто лет готов тянуть волынку, чтобы и народу скорбелось до скончания века. Уготовили веселие в аду, ровность жизни перетерли в труху и прах и хвалятся без стеснения, сукины дети… И наш постоялец вроде бы затерялся в Москве, перемалывая молодыми клыками серые деньки и зарабатывая себе на прокорм грозным видом и угрюмым рыком. Всяк потянулся по своей тропе и по своим мыслям. Но…