KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Документальные книги » Публицистика » Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах

Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Лев Аннинский, "Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

«Я написал сорок восемь революций».

Бредил Робеспьером. Довел умозрение, свойственное первому собственно советскому поколению, до чистоты лабораторного опыта. И объяснил свой случай не без рисовки: «У меня была такая память — память отличника средней школы». Среднесоветский стандарт, доведенный до уникальной последовательности?

Уникальность случая в том, что рисовка тут — не уникальностью памяти, а отсутствием уникальности: предвидена, предчувствована драма всей будущей жизни Слуцкого: самоутверждение индивида, желающего отвечать за себя, и одновременно психология «винтика», саморастворение человека в очереди, желание стоять, «как все».

Будущие драмы впечатаны в душу с юности. Заложено на всю жизнь. Человек разумный ищет логики и достоверности, он натыкается на проблемы, которые мог бы и обойти. Тем более, что искренне верит в официально объявленный интернационализм. «Межи меж нациями — все напрасные, у каждой республики свой флаг. У всех единое знамя красное…» Однако миновать некоторые подводные камни не удается. «Уважают везде Авраама — прародителя и мудреца. Обижают повсюду Абрама как вредителя и подлеца». Это — раннее, написанное до всякого государственно насаждаемого антисемитизма. Запредельным чутьем и завораживающим бесстрашием из первоначальной житейской «нерасчлененной массы» вытягиваются будущие оглушающие строки: «Евреи хлеба не сеют. Евреи в ларьках торгуют. Евреи раньше лысеют. Евреи больше воруют…»

Проще всего увидеть в этом личную уязвленность. Но это абсолютно не так. Своего еврейского прошлого Слуцкий знать не хочет. «Корней я сроду не пустил». О родительском доме в ранних стихах ни слова. В поздних — чуть-чуть. Однажды вспомнил: как неурочные гудки в день похорон Ленина разбудили родителей. Интересно: Ленину четырех лет от роду отсалютовал, а родителям — постольку-постольку. И лейтмотивом позднейших воспоминаний о доме — не дом, а уход из дома, уход в город, в мир (отец, напротив, считает, что мир это тоже дом). И дом добрый, и родители любящие (от отца — жесткость принципов и чувство долга, от матери — чуткость, доброта, красота, пианино в доме…). Родители дожили до старости, сын после демобилизации не только получал от них ежемесячные дотации к своей инвалидской пенсии, но периодически ездил в Харьков подкормиться… Ни слова об этом в стихах[92]. Впрочем, и никакой явной оппозиции (как у Багрицкого, например, страстно отчищавшегося от своего еврейства, или у Алигер, спорившей со своими родителями) — родители Слуцкого «попросту не интересуют».

Но сквозь этот неинтерес — обжигающая память о бабушке: «О честность, честность без предела! О ней, наверное, хотела авторитетно прокричать пред тем, как в печь ее стащили, моя слепая бабка Циля, детей четырнадцати мать». И этот мотив — через всю лирику: «Как убивали мою бабку? Мою бабку убивали итак. Утром к зданию горбанка подошел танк…»

Это потрясающее стихотворение принято относить к «еврейской теме». Так, но «еврейская тема», как и любая другая, — часть глобальной драмы, в которой человек обязан найти своё место. Место Слуцкого: комиссар в ходе революционной атаки.

Прозвище в дружеских кругах: «Ребе-комиссар». Весёлый Самойлов шутит, что Слуцкий на любой свадьбе чувствует себя женихом, а на любых похоронах — покойником.

Покойником? Но не только на похоронах, но и на улице, где бодрые каратели убивают беззащитных старух. Не только бойцом он чувствует себя, но и жертвой. Не только дознавателем, но и ответчиком. За всё.

Характер ребе-комиссара заставляет его отвечать за каждое своё слово. Отсюда — чёткая связность, железная последовательность мотивов — от исповедей юного «робеспьериста» до старого проповедника, прошедшего в зрелости школу политработы.

Лейтмотивы — сквозь сорокалетнюю поэтическую работу.

В ранних стихах — истоки поздних, хрестоматийных, прогремевших на всю поэзию. «Нам черный хлеб по карточкам давали… а физики лежали на диване». Несправедливо? А справедливо ли великое: «Что-то физики в почете. Что-то лирики в загоне. Дело не в сухом расчете, дело в мировом законе»?

Дело — в законе. От которого не спрячешься. Ни в толпе, ни в укроме.

Еще лейтмотивы — от ранних стихов до главных:

«В очередях стоять я не привык…» — не предчувствие ли знаменитого: «Кто тут крайний? Кто тут последний? Я желаю стоять, как все»?

А это: «Немыслимы, бессмысленны будущего контуры без отдельной комнаты» — не посыл ли к незабываемому: «У меня была комната с отдельным входом…»?

Где узел, связывающий все эти нити? Или — возвращаясь к истокам — с чего это юный харьковчанин, рванувший в столицу, подает в Юридический? (В Литературный он поступил позднее, когда почти случайно попался на глаза — и уши — Павлу Антокольскому, и тот дал рекомендацию).

Сам Слуцкий пишет об этом так: «…Я поступил в МЮИ — Московский юридический институт. Из трех букв его названия меня интересовала только первая. В Москву уехала девушка, которую я тайно любил весь девятый класс. Меня не слишком интересовало, чему учиться. Важно было жить в Москве, не слишком далеко от этой самой Н.»

Такое объяснение интересно с двух точек зрения: с точки зрения, во-первых, направленности ума и, во-вторых, направленности сердца. Идти в юристы юноше посоветовали умные люди: его отец, полагавший, что если уж учиться, то чему-то практически полезному, и отец его лучшего харьковского друга Михаила Кульчицкого, сам юрист, видимо всмотревшийся в «узкое лицо» юного правдоискателя, которого харьковские спорщики называли якобинцем. И вот прикрылся якобинец — неотразимой Н., о которой тут же заметил: «разонравилась, как только я присмотрелся к московским девушкам».

Это кто же откровенничает: якобинец или бонвиван-сердцеед?

Внешне, конечно, шутка сердцееда. Внутренне, я думаю, глубоко запрятанная компенсация сердечной незащищенности.

К изрядному числу ходящих о Слуцком «анекдотов» (то есть фактов, ставших легендами) я добавлю сейчас три его реплики, обращенные ко мне в ходе наших довольно редких встреч — все они относятся к оттепельным 60-м годам и все три запомнились.

Первая реплика (когда Борис Абрамович давал мне рекомендацию в Союз писателей) звучала как приказ: «Вы должны написать книгу «Послесталинское поколение». (Я и написал, книга после трехлетних мучений вышла под названием «Ядро ореха»).

Вторая реплика (когда Слуцкий на секунду зашел в старомосковскую квартиру, где я жил у жены, — он прошелся взглядом по стенам с картинами в золоченых рамах) реплика его напоминала уличающий вопрос: «Вы из бывших?».

Третья реплика была похожа на розыгрыш: в журнале «Октябрь» вышел мой полемический диалог с Ларисой Крячко — яркой публицисткой ортодоксально-партийного лагеря и, надо сказать, яркой и, что называется, интересной женщиной (впрочем, последнее обстоятельство меня совершенно не трогало, мне важно было дать бой ортодоксам прямо в их «логове»); так вот, Слуцкий, листая журнал с этой полемикой, вдруг задал мне вопрос, от которого я остолбенел: «Вы ее щипали?»

Рисуется — подумал я тогда. Теперь думаю: нет. Особенно когда читаю в ранних «Инвалидах»: «О, пришла бы сюда эта тихая девушка в белом, они рвали б на части продолговатое тело. Затерзали бы насмерть, но любили б не меньше. Потому что нельзя же, нельзя же, нельзя же без женщин».

И этот апофеоз животности написан человеком, который, женившись, боготворил свою избранницу! О ней проницательный Владимир Огнев сказал: «светская», ибо в ней было как раз то, чего не было в Слуцком. Он прожил с нею в любви полтора десятилетия, а когда от неизлечимой болезни она умерла, — сошел с ума от горя.

Так кто он? Шутник-бонвиван или «вечный юноша», прикрывающий «биологическим простодушием» свою беззащитность? Свою готовность к несчастью? Свою потаенную драму?

По истоку, по психологической изначальности — самоотверженный юноша. Нужно же было обладать поистине запредельной самоотверженностью, чтобы вот так вписаться в беспощадную реальность, самое политичное определение которой: «железная». А точнее: кровавая.

Номинальное имя драмы его жизни — война:

Вниз головой по гулкой мостовой
Вслед за собой война меня влачила
И выучила лишь себе самой,
А больше ничему не научила…

И эта клятва двумя красками: черной и белой — исчерпывает драму? И этот отказ от «полутонов», выставленный как демонстративная программа, — должен обмануть того, кто захочет почувствовать великие стихи Слуцкого именно в полутонах, тайно отсчитываемых от демонстративно заявленной солдафонской простоты?

Понять тонкую суть этой простоты помогают, между прочим, военные записки Слуцкого, собранные и обнародованные после его смерти Петром Гореликом. В этих записках виден путь политбойца, батальонного политрука, военного следователя дивизионной прокуратуры, автора листовок для войск противника и докладов для нашего командования, офицера связи, переводившего через линию фронта немцев-антифашистов, парламентера, предъявлявшего ультиматумы осажденным гитлеровцам.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*