Константин Крылов - Памяти Александра Зиновьева
Это определения. За ними у Зиновьева следует то, что можно назвать темпоральной аналитикой социальности — из которой, в частности, выясняется, что социальное время может растягиваться, сжиматься, в некоторых случаях даже идти вспять (когда события прошлого, было списанные, реактуализируются). Но главный вывод таков — прошлым, настоящим и будущим можно владеть. То есть — планировать, размечать, что-то с ними делать.
Предобщество владеет только социальным настоящим. Оно живёт в магическом кругу «того, что вечно длится сейчас». Таковы общества, которые мы называем «примитивными» и «родовыми». Зиновьев на это замечает, что масса человейников и посейчас существует именно в этом режиме.
Дальше по эволюционной шкале продвинулось «собственно общество». Это человейник, овладевший своим прошлым. У него есть социальная память, он умеет сохранять и приумножать опыт, он может даже манипулировать прошлым[13]. Таковы все известные нам «крупные общества», прежде всего государства.
Наконец, есть третий, высший тип общества. Зиновьев называет его сверхобществом.
Это, пожалуй, самое мистифицированное и плохо понятное понятие из всех тех, которые навводил Зиновьев в своих сочинениях. Некоторые воспринимают «сверхобщество» как другое название «постиндустриального социума». Другие, более проницательные, вспоминают некоторые запретные книжки, повествующие о тайных силах, управляющих современным миром. Большинство же — включая читателей — просто махают рукой: «ну, тут старичок чегой-то начудил, мало ли, неинтересно». «Знаем мы этот неинтерес», ага-ага.
Сам Зиновьев описывает «сверхобщество» довольно подробно. Это социум, научившийся управлять собственным социальным будущим — точнее, проектировать его. Это не значит, конечно, что будущее обязательно совпадёт с проектом — никто не отменял всяких случайностей и катастроф. Тем не менее, будущее как социальный конструкт будет находиться в руках людей. Точнее, той узкой прослойки людей, которые образуют мозг сверхобщества: всепланетной гипераристократии.
Предобществ было очень много. Обществ — меньше. Сверхобщество — одно. Это глобальный безвыходный человейник, поглощающий все остальные человейники, как Зевс поглотил «всех богов и Космос». Зиновьев высказался так: «В наше время во всех аспектах человеческой жизни уже не осталось никаких возможностей для автономной эволюции человеческих объединений в течение длительного времени». Всё, финита, мир стал единым и останется таковым до конца времён. Выхода нет.
Существовали, правда, две эволюционные ветви, ведущие к сверхобществу, — западный строй («капитализм») и советский коммунизм. Последний обладал множеством реальных достоинств, но Запад сумел его уничтожить первым — а значит, «теперь об этом можно забыть». Впрочем, какие-то кусочки советского опыта Запад пережуёт, переварит и использует в своих целях. Тем не менее, победа западного варианта очевидна, как и участь побеждённых[14].
Впрочем, мы забежали вперёд. До того, как Зиновьев пришёл к таким выводам, была ведь ещё перестройка, возвращение в Россию и много чего кроме.
XVII
Немногие сейчас помнят, с чего начиналась пресловутая «гласность». Между тем, существовало несколько чётких временная границ: «первая ласточка», «развёртывание», «всё всерьёз», дальше — акмэ и последующее обрушение в «свободу слова».
Началом «гласности» сейчас принято считать визит Горбачёва в Ленинград в мае 1985 года, где он без согласования с Политбюро — «сам, мля! без ансамбля!» — разговаривал с населением и допускал всякую «критику». Стали ставиться вольнолюбивые пьески, разговоры про экологию — сменяться разговорами про «экологию общества». Глубоко запрятанные кукиши и дули потихоньку стали наливаться дурной кровью, эрегировать, вытарчивать из карманов. Но всё это было — по Зиновьеву — «настоящее время»: всё можно было в любой момент развернуть всё назад. Это понимали все — и стремались.
Но был и момент, так сказать, ментальной дефлорации — когда стало ясно, что гласность и в самом деле серьёзная штука.
В марте 1987 года все ведущие газеты Запада напечатали обращение к советским властям от имени десяти эмигрантов, которые, в ответ на некие приглашения вернуться, потребовали «гарантий необратимости перестройки» и особенно «гласности». Под письмом стояли — в числе прочих — подписи Александра Зиновьева и его жены.
Ожидалось, что «советские» промолчат и утрутся. Но, к величайшему удивлению всей прогрессивной общественности, оно было перепечатано в советской прессе, в престижных «Московских новостях», вместе с ответом, выдержанном в стиле «спрашивали — отвечаем». Это было, как сейчас выражаются, «знаковое событие». Появление в советской прессе подобного текста было абсолютно невозможным явлением[15].
Казалось бы, скептики посрамлены. Однако на последовавшей за тем пресс-конференции — на которой Бродский манерно заявил, что «рассмотрел бы перспективу возвращения» в случае издания своего ПСС — Зиновьев выступил с резкой речью на тему того, что он не хочет играть в «коммунистические игры» и Горбачёву не доверяет. Дальнейшая эволюция Зиновьева по отношению к «перестройке» стала эволюцией этого недоверия.
Что касается темы «Зиновьев и Горбачёв». Если Сталина Зиновьев ненавидел, но считал великим политическим деятелем, то Горбачёва он ненавидел и презирал, хотя считал его правление судьбоносным. В своём последнем интервью, данном радиостанции «Говорит Москва», он сказал, возвращаясь к тем старым делам: «О том, что будет разрушена советская социальная система, я не думал до 1985 года. В 1985 году, когда Горбачев не поехал на могилу Маркса, а поехал на встречу с Маргарет Тэтчер, я, выступая в прессе, заявил: начинается эпоха великого исторического предательства. С этой минуты дни советской системы были сочтены. Конечно, сразу это было трудно понять, но мысль о том, что конец близок, мне была понятна».
Несколько раньше Зиновьев говорил ещё откровеннее — называя Горби платным агентом Запада. А ещё раньше — написал «Катастройку», которая сейчас читается как скучноватое, но вполне реалистическое описание того, что творилось в последние годки в умирающем Союзе. Поразительно сейчас то, что Зиновьев «это всё знал» — включая, например, обстоятельства воцарения Ельцина. Он, наверное, думал, что пишет свирепую сатиру. Или не думал: действительность слишком часто преподносила ему примеры того, как сатира становилась самой что ни на есть банальностью.
Что касается участия Зиновьева в практической деятельности вокруг «перестройки», то оно было минимальным. Он никогда не пытался что-то возглавить, организовать, принять участие в чём-нибудь многообещающем. Кажется, всего один раз он попытался как-то спозиционировать себя по отношению к происходящему. В журнале «Континент» № 60 (январь 1989) публикуется «Манифест социальной оппозиции» — одно из немногих сочинений профессора в подобном жанре. Ну и никакого манифеста не получилось, — хотя бы потому, что в первом же абзаце Зиновьев откровенно написал, что говорит от себя лично, никакого «мы» за ним не стоит, а сама форма манифеста выбрана «не из претензии указывать новые пути человечеству, а с целью оттенить литературную форму текста, а именно — его безаппеляционно-декларативный стиль».
Сейчас, по прошествии семнадцати лет, видишь, насколько здравым и разумным был тот документ. Некоторые темы, заявленные в нём, — например, необходимость освобождения российской оппозиции от западной опёки, призыв к социальному творчеству, опора на российское гражданское общество, — сейчас читаются как список актуальных задач текущего момента. Но тогда всех интересовали другие темы. Например, внедрять ли в Советском Союзе американскую или шведскую экономическую модель, как перестраивать советскую армию под стандарты НАТО, сколько сала съели москали, и как расцветёт свободное Закавказье. Сейчас об этом можно вспоминать только с кривой усмешкой…
В 1990 году Горби вернул Зиновьеву советское гражданство. К тому моменту ценность советского гражданства была примерно как у справки об условно-досрочном: лучше, чем ничего, но в приличное место с таким документом не пустят. У Зиновьева были документики почище, так что за справкой он не зашёл. (К тому же его супруга была беременна, так что всерьёз думать о возвращении на пепелище Родины не приходилось).
Когда в 1991 году всё рухнуло, Зиновьев отнёсся к этому как к вещи абсолютно ожидаемой: «а чем это всё ещё могло кончиться». Правда, он был попрозорливее прочих — в частности, отнюдь не поверил тому, что «совок сдох» и сейчас наступит рыночное изобилие. В 1992 году, после вручения ему в Риме Международной литературной премии «Тевере», он публично заявил, что не верит ни в какой «успех российских реформ» и что оные реформы закончатся национальной катастрофой. Тогда же он заявил, что единственными великим российским политическим деятелем следует считать Сталина. В его устах это отнюдь не было похвалой и уж тем более выражением симпатии, но чистая публика была изрядно фраппирована.