Виктор Астафьев - Награда и муки
И у Залыгина, и у нас, ныне шестидесятилетних, ориентиры были иные, вот в чем дело. Мы все, и старшие, и младшие помнили, какие гиганты, какая могучая русская культура стоят за нами. Робели ее и ощущали голодную потребность приобщения к ней, хотя и понимали, что время, пусть и не по нашей вине, во многом уже упущено из-за войны, борьбы с послевоенной нуждой, жизненными передрягами, психозом мнимых побед на всех фронтах и массовым одичанием на почве «здоровой» патриотической подозрительности друг к другу. Начинать надо было с ликвидации элементарной неграмотности, невежества, закостенелости привычек слушаться, слушать и верить всему, что слышишь, идти, куда прикажут, делать, что повелят. Мы нуждались в здоровом, твердом и честном авторитете, искали его среди действующих вокруг нас старших товарищей и если находили жемчужинку в назьме, то молились на нее, старались на доверие ответить доверием, на привязанность привязанностью, на добро добром, и не подсчитывали, в чем он, старший товарищ, превосходит, допустим, меня, в чем я его.
Был и у Сергея Павловича ориентир — крепкая, полнокровная и бурная молодая литература сибиряков двадцатых-тридцатых годов, сплошь почти погубленная в черные годы сталинщины. В той сибирской литартели величина первая — Владимир Зазубрин, легендарная личность, автор первого советского романа «Два мира», редактор журнала «Сибирские огни», затем московского журнала «Колхозник». Могучий телом и духом, красавец, богатырь, главами читал он русскую классику по памяти, в особенности Льва Толстого. Зазубрин воистину, как маяк в безбрежном море, притягивал к себе и собою талантливых, дерзких людей, и быстро объединил творческие силы Сибири вокруг журнала «Сибирские огни».
Я иногда думаю, какого облика существо предавало и губило таких богатырей, как Зазубрин? И почти с уверенностью могу обрисовать его: малорослая, редкозубая, недоношенная, умственно отсталая тварь, стремящаяся уподобить себе всех людей, сделать мир на себя похожим, вырубающая леса для того, чтоб сотворить на его месте чащу, дабы иметь подходящее для червя, тли, губителя-короеда сорную среду обитания и в изобилии гниль для жратвы.
Ни ростом, ни видом Сергей Павлович Залыгин против Зазубрина «не взял». Но это только с первого пригляда. Он по-сибирски крепок, хотя и тихоголос. Внутренние его «накопления», чем ближе с ним соприкасаешься и глубже узнаешь, поразительны, редкостная по нынешним временам, истинная, без жеманства, скромность постоянна и память, блистательная память! Никогда я не слышал, чтоб Залыгин говорил о себе и о своих книгах, тем паче возносил бы себя. Наоборот. Потихонечку, полегонечку «подъедет» к тебе, надо так и похвалит, слегка, все, чем ты живешь и дышишь, выведает и, не любопытства для, а по делу — будучи в «Новом мире» главным редактором, обязательно и новую твою рукопись за журналом «застолбит». Спросишь: «Над чем сам-то работаешь?» «Да так, — махнет рукою, — делаю одну штуку…»
Однажды на выездном секретариате в Архангельске, Залыгин делал доклад о литературе и два с лишним часа говорил без бумаг, цитируя целыми страницами Толстого, Достоевского и боготворимого им Чехова. «Ну ты даешь! — восхитился я в перерыве, — ты же вынуждаешь и нас, выступающих, говорить своими словами, а мы отвыкли от этого, не могём и не хотим публично показывать „глупость свою“».
«Ты знаешь, привычка, — перевел все в шутливую плоскость Сергей Павлович. — Я когда в Омском сельхозинституте преподавал, часов много, и аудиторий много — не запомнишь всего, чего и где ты говорил, так вот я и хитрил: все равно, думаю, из сорока-пятидесяти человек хоть двое-трое да слушали, и ну с попреками к студентам, не слушали, мол, мою лекцию-то, не запомнили даже, на чем я тогда остановился. А мне в ответ; „Ну как же это не запомнили?!“ — ниточку мне дадут, я ухвачусь за нее и пошел дальше шпарить…»
Иногда в литкругах, да и не только в них, говорят: «Нет, Твардовского не заменишь…». Конечно, не заменишь, ни в поэзии, ни в обществе, ни на месте главного редактора «Нового мира». Но достойно продолжить его дело, быть гражданином и патриотом своей страны и отечественной культуры возможно. Сергей Павлович, писатель вполне самостоятельный, не остановившийся на своих вершинах — «Соленой пади» и «На Иртыше», постоянно обновляется, ищет новые формы и свое направление в литературе. В ущерб своему здоровью и творчеству борется «за землю, за волю, за лучшую долю» в ту пору, когда одни уже посчитали это все давно и прочно завоеванным, другие — давно и прочно погибшим, так что и бороться «за идеалы» не стоит времени и сил. Тем более что «за нас» все время крепко думают и здорово решают там, наверху. Залыгин вот предпочитает сам думать и решать, и делал это во все и всякие времена, не дожидаясь указаний и соизволений откуда-либо. И журнал «Новый мир» он ведет на том уровне самостоятельности и журнальной культуры, на котором и надлежит вести это издание, иначе не стоило бы за него браться, читатели не приняли бы нового редактора и не простили бы ему, если б он не был достоин покойного борца-редактора, не продолжил бы его благородной «линии» в работе и поведении, не проявлял бы личного мужества и упрямства, не поддержал бы высокого авторитета «Нового мира».
Когда есть в литературе такой человек, как Сергей Павлович Залыгин, работать и жить легче, а когда тебя связывает с этим человеком многолетнее товарищество и взаимная симпатия, может, и любовь, которую мы — сибиряки косолапые медведи, часто не умеем и не успеваем высказать, это и совсем хорошо.
Пользуясь случаем, хочу во благо всех нас, ныне в литературе работающих и читающих, пожелать Сергею Павловичу как можно дольше жить вместе с нами, работать вместе с нами, помогать быть лучше нам в нашей, снова охваченной брожением умов и ободренной великими прожектами многотерпеливой стране. Да сбудутся на этот раз наши мечты, пожелания и ожидания.
А я далеко от Москвы, «во глубине сибирских руд» буду терпеливо ждать письма или звонка от необходимого мне человека и земляка: «Ну, как живешь-то? Чо поделываешь? Ты давай, парень, давай работай…»
1985
Как тот заречный огонек
Не большая и не маленькая река Сейм, то округляясь на травянистых плесах, то хлопая лопухами и доля гибкие иглы хвощей, катилась в горловинки и даже пошумливала. Вода в ней желтовато-серая с фиолетовыми разводами у берегов и возле ощипанной гусями осоки. И эта вот осока, шириной в два пальца, кинжально торчащая у берегов и по-ужиному шипящая, только и поражала мое воображение, да еще гуси, которых тут бродили тысячи, если не миллионы. Дерзкие, драчливые птицы, привыкшие трудом, а то и разбоем промышлять себе пищу, точно ведающие, что за каждую из них полагается большой штраф, если шофер раздавит, и потому надменно, как московские пешеходы, ведут они себя на дорогах. Не знаю, что такое курский соловей, не слышал, но курский гусь — это фигура!
Гуси были уже тяжелы — истекал срок их жизни, или, как выражается один мой знакомый, «наступал конец пределу». Сожженный жарою и задушенный пылью, падал с кустов осенний лист; объятый клубом земного праха, как подбитый танк дымом, двигался по полю трактор с картофелекопалкой, мчались машины на спиртзавод, соря по дороге буряками и картошками; вдали виднелся перелесок, над которым висело не утомленное, а прямо-таки уморенное солнце; общипанные, объеденные и загаженные гусями и утками берега Сейма пустынны и тихи, лишь вяло гонялись над водою за мошками ласточки-береговушки да где-то за поворотом реки председательским голосом орал на всю округу петух.
Избалованного броской, поражающей глаз и воображение красотой Сибири, меня угнетала эта изработанная, заезженная, искорчеванная земля, на которой и присесть-то негде, попить водицы невозможно, потому что по реке гнало тучи белого пера, а в воздухе неотступно висел запах гусиного помета. Все больше и больше дивился я тому, что идущий со мной рядом друг мой говорит об этой земле растроганно, и не говорит, а прямо-таки поет немножко носовым, неторопливым голосом, и так поет, ровно уж и нет краше земель на свете, чем курская. Большое и доброе лицо его как посетила блаженная улыбка, когда мы вышли из поезда, да так и не сходит.
Мы часто повторяем по делу и без дела: «Любить землю», «Любить Родину», — а может быть, чувствовать, ощущать, как самого себя, а? Если любовь можно привить, укоренить и даже навязать, то чувства и ощущения передаются лишь по родству, с молоком матери, редкой лаской отца, когда опустит он тяжелую ладонь на детскую голову, и притихнешь под ней, как птенец под крылом, и займется сердчишко в частом, растроганном бое, и прежде всего в матери, в отце ощутишь Родину свою. А уж какая она, эта Родина, — все зависит от того, какие чувства перенял ты от родителей. В голой пустыне живут люди, и в тундре живут люди и любят ее так же, как люблю я свою диковатую и прекрасную Сибирь, как любит работящую, пожалуй что уж, усталую от трудов и набегов пристепную Русь мой друг, негромко, но так проникновенно поющий о ней вот уж почти двадцать лет.