Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Парамонов Борис Михайлович
И. Т.: А куда же вы, Борис Михайлович, «Капитанскую дочку» в таком случае поместите?
Б. П.: Тут не во мне дело, это тот же Николай Полевой, журналист начитанный, распорядился: «Капитанская дочка» у него пошла по ведомству Вальтера Скотта – «Роб Рой». Но вот начнем с Пушкина: «Повести Белкина» хотя бы. Но что такое для Чернышевского эти пушкинские повести? Это, правду говоря, некие игрушки, изящные новеллетки, вся прелесть которых в искусной сюжетной обработке. Эти поделки, строго говоря, нельзя отнести к реалистической литературе, требование которой уже раздалось со стороны строгого Чернышевского. Это ведь был, что называется, легкий жанр. Реализм и критическое отношение к описываемой жизни – вот что стало в порядок дня, вот что хотел видеть Чернышевский – и увидел как раз у Гоголя.
И. Т.: Но как же можно было пройти мимо другой пушкинской прозы – «Капитанской дочки»; вот уж всячески народная вещь, да еще с таким острым сюжетным поворотом: крестьянское восстание Пугачева.
Б. П.: А Чернышевский не считал эту вещь оригинальной и вполне справедливо указал, что эта «Капитанская дочка» написана как подражание Вальтеру Скотту, его роману «Роб Рой». Так что для него это была литературная стилизация, а не фрагмент русской жизни со всеми ее реальными проблемами, во всей ее конфликтности и нерешенности.
И. Т.: А как, Борис Михайлович, насчет «Станционного смотрителя»? Вот где начиналась генеральная тема последующей русской литературы: маленький человек, обиженный сильными мира сего, – тема социального протеста.
Б. П.: Не совсем так, не совсем так. Построение «Станционного смотрителя» отнюдь не прямолинейно-гуманистическое, в его сюжете присутствует ирония. Вот посмотрим, что писали об этой вещице люди понимающие – Шкловский Виктор Борисович, наша палочка-выручалочка. Он писал, правда, не о повести, а о фильме «Станционный смотритель», еще немом. Статья Шкловского называется «Колесо»:
У Пушкина – это повесть. Пушкину было не очень жалко станционного смотрителя. Вообще он не работал на жалость. Пушкину, вероятно, больше нравился гусар, чем коллежский регистратор. М. О. Гершензону принадлежит остроумное наблюдение. Дело в том, что на стенах дома пушкинского станционного смотрителя висели гравюры с изображением истории блудного сына. Отец спасал свое погибшее дитя. В схеме отец может не спасти, а погибнуть сам. Так пишутся произведения, работающие на жалость. Не то у Пушкина. Он перепародировал старый сюжет. Дочь не гибнет, у нее дети, «обманщик» любит ее.
Отец спивается и погибает, верный схеме. Сам писатель приезжает, чтобы узнать конец своей повести, узнает о том, что Дуня не погибла, и уезжает, не жалея о сделанной поездке.
Желябужский – режиссер картины – исправил Пушкина. Дуня погибает. Бедный Пушкин! Это ему в голову не пришло.
Сюжетная форма пушкинской вещи в контрасте между каноном и новым решением вопроса. Это было сделано мастером.
Зачем портить сделанные вещи? Зачем переделывать Пушкина?
Плачьте без него. Может быть, вы хотели выпрямить его идеологически? Не думаю. А если и хотели, то напрасно.
Колесо, например, круглое, но если его выпрямить, то нельзя ехать. Все это не мешает Москвину хорошо играть.
Помнится, в самой повести герой-рассказчик, то есть как бы сам Пушкин, уезжая со станции, просит дочку смотрителя поцеловаться с ним – и уносит самую приятную память об этом поцелуе. В общем, простые люди пушкинского времени не такие уж обиженные и оскорбленные, причем на обоих концах социальной лестницы.
И. Т.: «Порой белянки черноокой младой и свежий поцелуй».
Б. П.: Не без этого, не без этого. Но все эти внеурочные развлечения не характеризовали тогдашнюю крестьянско-помещичью жизнь во всем ее объеме. Крепостное право оставалось, как его ни освежай поцелуями или даже внебрачными детьми, барской привилегией. Серьезность жизни никем не отменялась, и серьезные люди думали о серьезном, в частности о серьезной литературе. Вот отсюда и идут требования критического и сатирического реализма от русской литературы, и в зависимости от этих требований строится тогдашняя литературная табель о рангах. Вот тут и возникают Чернышевский с Гоголем. И как вы его ни трактуйте сейчас или потом, а тогда он был на месте, на почетном месте первого русского критика.
И. Т.: Первым был Белинский, он, кстати, и заговорил о русскости Гоголя, несколько сместив тему с малороссийской почвы. Надо же было первым делом ввести Гоголя в большую русскую литературу из малороссийского этнографического гнезда. И грех было бы пройти мимо Григоровича с его «Антоном Горемыкой».
Б. П.: Конечно, не прошли, и Григорович с этой вещью остался в большой русской литературе (хотя, на мой вкус, главная его заслуга перед ней – открытие Достоевского и Чехова). Но поговорим о заслугах Чернышевского. Конечно, не он открыл Гоголя, а Пушкин, Гоголь уже срывал аплодисменты в императорском Александринском театре, когда школяра Чернышевского еще и на галерку не пускали.
И. Т.: Да, премьера «Ревизора» – 1836 год. Чернышевскому еще… лет восемь.
Б. П.: Но вот проходит двадцать лет. И классиков уже нет в живых – ни Пушкина, ни Гоголя, – а вполне возмужавший критик берет перо и начинает выносить вердикты. И вот перед нами эти самые «Очерки гоголевского периода русской литературы». Или другое приставшее название – «О русской натуральной школе». И вот как он берет быка за рога:
Таким образом, несмотря на проблески сатиры в «Онегине» и блестящие филиппики «Горя от ума», критический элемент играл в нашей литературе до Гоголя второстепенную роль <…>. Ничего определенного не было в ее содержании, – сказали мы, – потому, что в ней почти вовсе не было содержания. Перечитывая всех этих поэтов – Языкова, Козлова и проч., дивишься тому, что на столь бедные темы, с таким скудным запасом чувств и мыслей, успели они написать столько страниц, – хотя и страниц написано ими очень немного, – приходишь, наконец, к тому, что спрашиваешь себя: да о чем же они писали? и писали ли они хотя о чем-нибудь, или просто ни о чем? Многих не удовлетворяет содержание пушкинской поэзии, но у Пушкина было во сто раз больше содержания, нежели у его сподвижников, взятых вместе. Форма была у них почти всё, под формою не найдете у них почти ничего.
Таким образом, за Гоголем остается заслуга, что он первый дал русской литературе решительное стремление к содержанию, и притом стремление в столь плодотворном направлении, как критическое. Прибавим, что Гоголю обязана наша литература и самостоятельностью. За периодом чистых подражаний и переделок, какими были почти все произведения нашей литературы до Пушкина, следует эпоха творчества несколько более свободного. Но произведения Пушкина все еще очень близко напоминают или Байрона, или Шекспира, или Вальтера Скотта. Не говорим уже о байроновских поэмах и «Онегине», которого несправедливо называли подражанием «Чайльд-Гарольду», но который, однако же, действительно не существовал бы без этого байроновского романа; но точно так же «Борис Годунов» слишком заметно подчиняется историческим драмам Шекспира, «Русалка» – прямо возникла из «Короля Лира» и «Сна в летнюю ночь», «Капитанская дочка» – из романов Вальтера Скотта.
Вот видите, как Чернышевский трактует всю догоголевскую литературу: чуть ли не вся – подражание западным образцам! Не считая стихов, но стихи вещь не важная, да и то чуть ли не всё из лорда Байрона. Совершенно четко ставится веха: Гоголь! И критик продолжает: