Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Парамонов Борис Михайлович
Мы встречаемся каждый день у колодца, на бульваре; я употребляю все свои силы, чтобы отвлекать ее обожателей, блестящих адъютантов, бледных москвичей и других, – и мне почти всегда удается. Я всегда ненавидел гостей у себя: теперь у меня каждый день полон дом, обедают, ужинают, играют – и, увы, мое шампанское торжествует над силою магнетических ее глазок.
Печорин отвлекает от Мери ее обожателей, то есть, получается, он с ней соперничает за этих блестящих молодых людей. Вот такие детали нужно замечать, и этому учит психоанализ. Или вот возьмем такую сцену из «Фаталиста»:
Я жил у одного старого урядника, которого любил за добрый его нрав, а особенно за хорошенькую дочку Настю.
Она, по обыкновению, дожидалась меня у калитки, завернувшись в шубку; луна освещала ее милые губки, посиневшие от ночного холода. Узнав меня, она улыбнулась, но мне было не до нее. «Прощай, Настя», – сказал я, проходя мимо. Она хотела что-то отвечать, но только вздохнула.
Так что Печорин лукавит, говоря, что любит хорошенькую Настю: на деле он «проходит мимо».
И. Т.: Но можно вспомнить и «Бэлу»: какое же тут женоненавистничанье?
Б. П.: Лучше вспомнить брата ее Азамата, которого совратил на кражу сестры Печорин. Сама Бэла, грубо говоря, отмазка – как и Вера в «Княжне Мери», образ совершенно тусклый, неживой.
А можно вспомнить биографию самого Лермонтова, например, что он сделал с Екатериной Сушковой: ходил чуть ли не в женихах, дезориентировал девушку ложной надеждой, а потом сам же написал ей анонимное письмо, в котором толковал ей, что Лермонтов ее не любит.
И. Т.: Этот эпизод, кстати, вошел в раннюю прозу Лермонтова, незаконченный роман «Княгиня Лиговская». Однако, Борис Михайлович, вы тут пошли против того самого Эйхенбаума, которого привлекали для адекватного понимания творчества Лермонтова: он же сказал, что литературу нельзя истолковывать, исходя из психологии авторов. Литература, так сказать, внелична, это один из главных тезисов формализма: в ней имеет место процесс, а не явления тех или иных гениальных авторов.
Б. П.: С научной точки зрения (коли вообще правомерно полагать, что возможна наука о литературе – не описательная, а объясняющая наука) это может быть и так, но вот люди искусства с этим никогда не согласятся. Приведу в пример Мандельштама: он говорил, что в литературе важна не связь автора с тем или иным течением, а его, как он назвал, сырье, то есть как раз индивидуальный образ автора, поэта.
Ну, и к этому можно еще добавить, что в прозе яснее, чем в поэзии, возникает образ автора, его эмпирический облик. Мимо этого проходить не стоит, тут много интересного открывается, даже не то что интересного, а как раз необходимого для понимания творчества того или иного автора. Лермонтов с его одновременным «демонизмом» и «голубизной» тут особенно показателен.
Гоголь
Б. П.: Говоря о Гоголе, требуется без дальнейших проволочек и промедления восстановить историческую и культурную справедливость относительно этого едва ли не самого мощного из русских литературных классиков. И наиболее, я бы сказал, дурно понятого и плохо преподаваемого.
И. Т.: Что, по-вашему, Борис Михайлович, не так и не то говорят о Гоголе?
Б. П.: Гоголя первым делом считают отцом русского литературного реализма, а вторым делом объявляют его сатириком, бичевавшим язвы тогдашней, эпохи Николая I, русской жизни. За более чем полтора столетия со дня смерти Гоголя эти первоначальные трактовки гоголевского художественного наследия претерпели, конечно, некоторую коррекцию, но его продолжают подавать как реалиста и сатирика в школьном преподавании.
И. Т.: Ну да, Гоголь объявлен родоначальником натуральной школы в русской литературе. Сделал это Чернышевский, это от него пошла такая упрощенная трактовка Гоголя. Хотя не раз с тех пор писали о фантастическом, сюрреалистическом у Гоголя, о его абсурдизме и визионерстве.
Б. П.: Вот мы и постараемся эти несправедливые, как нам кажется, трактовки и оценки дезавуировать и в меру сил исправить. Но при этом, согласимся, начинать надо именно с Чернышевского: это ведь он создал до сих пор непорушенную традицию трактовки Гоголя как реалиста-сатирика, бичевавшего язвы русской жизни – хоть тогдашней, хоть нынешней. Аж через сто лет после смерти понадобился властям Гоголь, на XIX партсъезде: нам, мол, нужны советские Гоголи и Щедрины.
И. Т.: Нам нужны понежнее Щедрины и такие Гоголи, чтобы нас не трогали.
Б. П.: Впрочем, у Чернышевского, писавшего свои очерки гоголевского периода в пятидесятых годах позапрошлого века, был серьезный резон для выделения Гоголя из тогдашнего ряда русской литературы. Для постановки его на первое место. Ведь Гоголь был в русской литературе явлением оглушительно новым. Проза русских писателей в то время, когда начинал Гоголь, была бедновата и, если уж говорить правду, не сильно реалистична. Сильнее можно сказать: тогдашняя русская литература – проза главным образом – была не народна, не национальна, в высшей степени условна. Я бы сказал, салонна.
И. Т.: У Николая Павлова или Владимира Соллогуба, писавших в 1830-е годы, героями прозы были светские персонажи.
Б. П.: Начать с того, что героем повести Владимира Соллогуба под названием «Большой свет» был не кто иной, как Лермонтов. Да, да, тот самый Михаил Юрьевич Лермонтов, который должен был в скором времени не героем литературным стать, а писателем, автором одного из лучших русских романов. Как видим, еще не произошло отделение овец от козлищ и пшеницы от плевел. Парадокс, конечно: будущий гений русской прозы выступает в роли литературного персонажа у заведомо посредственного автора.
И. Т.: Еще был популярен Марлинский – лет сто подряд его читали: кавказские повести и еще из морской жизни – «Фрегат Надежда». Приключения и путешествия – был когда-то такой раздел в библиотеках, для детского чтения.
Б. П.: Надо отдать долг Чернышевскому: он все-таки увидел главное в тогдашней литературе. Да и смешно было не увидеть.
И. Т.: А то, что выступил он с некоторым опозданием, не его вина. Гоголь несколько сам себе помешал с этими несчастными «Выбранными местами из переписки с друзьями»: его чуть ли не забывать стали, особенно в период совершенно дикой цензурной реакции после европейских революций 1848 года.
Понадобилась Крымская война и позорное в ней поражение, чтобы русские люди пришли более или менее в себя.
Б. П.: Вот тут Чернышевский и выступил со своими «Очерками гоголевского периода русской литературы». Действительно, это было самое серьезное в тогдашней литературе, в тогдашней прозе. Поэзия всячески процветала…
И. Т.: Хотя утратила звание главного литературного жанра. Да, лета шалунью-рифму гонят. А проза писалась тем не менее изысканная. Одни «Повести Белкина» чего стоят!
Б. П.: А вот не было у тогдашнего читателя вкуса к подобной прозе. Вельтмана и Николая Полевого читали, все эти романтические нагромождения, немецкой школы романтические вздоры, а изящнейшего Пушкина прозевали. Это более или менее понятно: Пушкин-прозаик был многим обязан французской школе; вот почитайте его после Мериме, многое станет ясным.