Журнал Русская жизнь - Земство (апрель 2008)
При невнимательном чтении можно подумать, что это белые стихи, но это не так.
Итак, следите за рукой: первая строка, оканчивающаяся словом «шеи», рифмуется с четвертой, где видим: «обрюзгшие», вторая строка, давшая название поэме - «руки галстуком» достаточно плоско рифмуется с шестой: «золотым ухом». Здесь все понятно: слово в рифмуемой строке повторяется почти побуквенно, но с переносом ударения.
Созвучие третьей и пятой строк чуть сложнее: слоги «ни» и «до» в слове «подоконников» являют обратное созвучие слову «неба». Подкрепляется это созвучием словосочетания «на иконе» и все тех же «подоконников».
***
С начала 20-х Мариенгоф работает с неправильной рифмой, как человек, наделенный абсолютным слухом:
Утихни, друг.
Прохладен чай в стакане.
Осыпалась заря, как августовский тополь.
Сегодня гребень в волосах,
что распоясанные кони,
А завтра седина - что снеговая пыль.
Безлюбье и любовь истлели в очаге.
Лети по ветру, стихотворный пепел!
Я голову крылом балтийской чайки
На острые колени положу тебе.
Что же касается содержания этих математически выверенных строф, то можно отметить, что вскоре лирическая героиня из стихов великолепного Мариенгофа исчезнет напрочь. Позднее в «Записках сорокалетнего человека» Мариенгоф напишет: «Не пускайте себе в душу животное. Это я о женщине».
Женщина для него понятие негативное.
Все женщины одинаковы. Все они лживы, капризны и порочны. Неверность подругам декларируется Мариенгофом как достоинство. В зрелых стихах его не найти ни чувственной дрожи, ни смутного ожидания, ни нежных признаний.
Страсть к женщине - это скучно, да и о чем вообще может идти речь, если рядом друзья-поэты, и верность принадлежит им, а страсть - Поэзии.
Мариенгоф как никто из его собратьев по перу тяготеет к традициям романтизма. В описании шальных дружеских пирушек и в воспевании заветов мужской дружбы Мариенгоф - прямой потомок Языкова.
Удел «дев» - именно так в традициях романтизма Мариенгоф называет своих подруг - сопровождать дружеские собрания, внимать, по возможности не разговаривать.
Люди, слушайте клятву, что речет язык:
Отныне и вовеки не склоню
Над женщиной мудрого лба
Ибо:
Это самая скучная из прочитанных мною книг.
Зато с какой любовью Мариенгоф рисует портреты имажинистов, сколько блеска и точности в этих строках:
Чуть опаляя кровь и мозг,
Жонглирует словами Шершеневич,
И чудится, что меркнут канделябровые свечи,
Когда взвивается ракетой парадокс.
Не глаз мерцание, а старой русской гривны:
В них Грозного Ивана грусть
И схимнической плоти буйство
(Не тридцать им, а триста лет),
Стихи глаголет
Ивнев,
Как псалмы,
Псалмы поет, как богохульства.
Девы в вышеприведенном стихотворении упоминаются как часть интерьера, некая досадная необходимость поэтического застолья, и нет у них ни примет, ни отличий. Иногда поэт снизосходит до разговора с ними (хотя это, скорее, монолог), время от времени разделяет с ними ложе. Однако преданный собачьей верностью лишь поэзии и мужской дружбе, поэт считает правилом хорошего тона цинично заявить:
Вчера - как свеча белая и нагая,
И я наг,
А сегодня не помню твоего имени.
Имена же друзей-поэтов вводятся в стих полноправно, имена их опоэтизированы.
Сегодня вместе
Тесто стиха месить
Анатолию и Сергею.
Замечательно, что, несмотря на, мягко говоря, прохладное отношение, женщины Мариенгофа любят. Он высок и красив, он блистательно саркастичен и даже развратничает он с вдохновением. С изысканной легкостью и, скорее всего, первый в классической русской поэзии, Мариенгоф описывает, что называется, запретные ласки:
Преломил стан девий,
И вылилась
Зажатая в бедрах чаша.
Рот мой розовый, как вымя,
Осушил последнюю влагу.
Глупая, не задушила петлей ног!…
Дев возбуждает цинизм Мариенгофа и пред ним собственная обнаженная беззащитность:
Мне нравится стихами чванствовать
И в чрево девушки смотреть
Как в чашу.
Но суть действа, что бы оно не представляло, всегда одна - все это во имя Поэзии, реченное выносится на суд друзей - конечно же, поэтов. Категории моральности и аморальности, по словам Мариенгофа, существуют только в жизни: искусство не знает ни того, ни другого.
Искусство и жизнь не разделяются поэтом, они прорастают друг в друга. Верней даже так: чернозем жизни целиком засажен садом творчества. Еще Вольтер говорил, что счастье человека в выращивании своего сада. Мариенгоф радуется друзьям, нисколько не завидуя их успехам, - радуется цветению, разросшемуся по соседству с его садом.
И самое печальное, что происходит с душой лирического героя стихов Мариенгофа, - это вкрадчивый холод разочарования в дружбе Поэта и Поэта, отсюда - душевная стылость, усталость, пустота, увядание…
В одной из своих статей Сергей Есенин вспоминает сюжет рассказа Анатоля Франса: фокусник, не знающий молитв, выделывает перед иконой акробатические трюки. В конце концов, Пресвятая Дева снисходит к фокуснику и целует его.
Имажинисты - и в первую очередь знаковая для этого течения фигура - Мариенгоф, согласно Есенину - никому не молятся. Они фокусничают ради своего удовольствия, ради самого фокуса.
Это хлесткое, но по сути неверное замечание послужило, в смысле литературной памяти, эпитафией всем незаслуженно забытым поэтам братства имажинизма. «Милому Толе» - в том числе.
Но, думается, наличие иконы при производстве фокуса было не обязательно. Гораздо важней то, что поэт иногда превращается из фокусника в волшебника. В качестве свидетелей по этому делу можно пригласить строфы Мариенгофа. Его срывающийся голос еретика и эстета…
…И святой дух отыщет дом безбожника.
Юрий Гурфинкель
Беседы наедине
Воспоминания врача Анастасии Цветаевой
Мне казалось, она будет жить долго. По меньшей мере, до своего столетнего юбилея. Почти 20 лет нашего знакомства убеждали меня в этом. Но она, смеясь, с грустью говорила: «Боюсь этой трехзначной, нечеловеческой цифры. Наверно, буду походить на ведьму».
А в начале апреля 92-го, за полтора года до ее смерти, возникла идея ехать летом в Голландию. Оттуда прислали приглашение на конгресс писательниц-женщин и международную книжную ярмарку.
Анастасия Ивановна разыскала меня по телефону.
- Сможете? Я сказала им, что согласна, но только если с вами. Не отказывайтесь. Мы ведь хорошо съездили в Коктебель.
Звучало заманчиво. Еще бы - Голландия! Я осторожно напомнил ей недавний тяжелый грипп с воспалением легких и то, как трудно она выкарабкивалась из него.
- Вы всегда осторожничаете. Как кот лапой, - сказала она, как мне показалось, легкомысленно. - Уж если судьба, ну так у вас на руках, когда-то все равно ведь придется.
Все дальнейшее напоминало сказочный сюжет. Наш перелет из Москвы с красным вином в небесах на борту королевского авиалайнера, ее чтением стихов. Потом номер в фешенебельной гостинице в центре Амстердама, куда бежевый «Мерседес» доставил из аэропорта обшарпанный московский чемодан, перевязанный ремнями и веревкой, Почтительный портье внес его в номер, и вещи были извлечены оттуда и заняли место на полках шкафов. Смуглая индонезийка, прибиравшая ежедневно, только таращила от изумления ореховые глаза, не зная, как поступить с рассыпанными на коврах гомеопатическими шариками или алюминиевой мятой кружкой, должно быть привезенной еще из ссылки.
И вот огромный выставочный зал с тысячами книг, среди которых мелькнула обложка с лицом Марины Цветаевой. И главный сюрприз на втором этаже: зрительный зал человек на пятьсот - там, где ей предстояло выступать.
Постукивая палкой, в элегантном светлом костюме, подаренном ей накануне, она поднимается по крутым деревянным ступеням на сцену. Я же, проводив ее, спешу занять место где-нибудь в зале, поблизости. Но она просит, чтобы я сидел рядом, настаивает. Таким образом, я оказался перед тысячью глаз, в фокусе телекамер. Неуютность моего положения возмещалась, однако, возможностью наблюдать реакцию зала.
У нее разные оттенки голоса. Одни для друзей - уютные, насыщенные теплом. С людьми официальными голос учтив, но - бывало - и холоден. По-иному разговаривала с животными. Часто можно было услышать «душенька» и обращение на «Вы» к какому-нибудь бродячему псу с несчастными глазами. Но совершенно по-особому она читала стихи. С ясной, глубокой мелодией, временами напоминающей по звуку виолончель. Свидетельствую: так читала она в Амстердаме залу, где мало кто понимал русский, но слушали завороженно.