Лев Котюков - Черная молния вечности (сборник)
Но это черте что получается! Так что, как ни крути, но прав великий Толстой: патриотизм – действительно прибежище. Сие ныне мы зрим невооруженным глазом – и в союзах писателей, и вне союзов, на самом высшем уровне, и остается только вздохнуть. Но можно обойтись и без тяжкого вздоха.
Скудные гонорары безысходно толкали многих из нас на переводческую стезю. Но в Литинституте зачастую русские писатели обращались к переводам «литератур народов СССР» совершенно бескорыстно. Мы переводили своих товарищей по курсу и семинару, и просто хороших собутыльников из республик.
Я, например, с удовольствием переводил стихи абхазца Виталия Амаршана. Он принадлежал к одному из древнейших княжеских родов Колхиды и очень обижался, когда я говорил, что он теперь не князь, а всего лишь трудящийся свободного Востока.Учились с нами прекрасные ребята из Белоруссии, Украины, Прибалтики, Дагестана. Светлая память безвременно ушедшим из жизни Грише Одарченко, Миколе Федюковичу, Евгену Крупеньке, Арво Метсу!..
Рубцов тоже дружил с ребятами из республик – и они его любили, не раз выручали в трудную минуту. Но от переводов, за редким исключением, уклонялся, но не уклонялся от обильных национальных застолий.
Но одного поэта, осетинца Хазби Дзаболова он выделил и перевел, кажется, пятнадцать его стихотворений. Въявь вижу грустное лицо Хазби, въявь вижу его тихую, печальную улыбку. У меня по случаю оказался том Бориса Пастернака из «Библиотеки поэта» с предисловием крамольного Андрея Синявского. Я тогда увлекался Пастернаком и по своей зелености восторгался вялым косноязычием типа: «Гул затих. Я вышел на подмостки. Прислонясь к дверному косяку, Я ловлю в далеком отголоске, что случится на моем веку…»
Удивительно ловким человеком надо быть, чтобы одновременно выйти на подмостки и прислониться к дверному косяку.
Но тогда это казалось мне совершенством – и деликатнейший Хазби, видимо, желая разделить мои сопливые восторги, попросил почитать Пастернака. Я охотно согласился и был весьма огорчен, когда по возвращению книги, на вопрос: – Ну как? – милый Хазби лишь неопределенно развел руками.
Хазби Дзаболов трагически погиб в 1969-м на 37-м году жизни. Его судьба удивительно схожа с судьбой Рубцова.
Не потому ли Рубцов выделил его и щедро увековечил в русском слове? С полным правом могу отнести это к одному из примеров печального провидчества Рубцова, ибо больше он никого никогда не переводил, но от застолий национальных не уклонялся.
Как-то раз за гортанным интернациональным столом он вдруг встал и произнес пронзительный тост за Кавказ, без которого немыслимы ни Пушкин, ни Лермонтов, без которого как бы и нет русской литературы.
– Вах! Вах! – одобрительно зацокали выходцы из безвестных горных аулов.
– Добре! Добре! – почему-то на хохляцкий манер пробасил розовощекий выходец из Рязани.
А Рубцов напослед, видимо, вдохновленный всеобщим одобрением, неожиданно прорезавшимся командным морским голосом, громово провозгласил:
– За Кавказ!!! Ввиду важности тоста всех прошу встать!!! Сборище дружно громыхнуло стульями и вытянулось по стойке «смирно» со стаканами наперевес в ожидании сверхславословий.
Рубцов умело выдержал паузу и тихо, но веско добавил:
– Ввиду ответственности и важности тоста всех инородцев прошу выйти вон…
Думается, нет нужды описывать дальнейшее: треск ломаемой мебели, грохот бьющейся посуды, ругань и бестолковое рукоприкладство. Но удивительно – не затаили на Рубцова злобу собутыльники, причисленные им к инородцам, не заклеймили за великодержавный шовинизм, – и через день-другой поэт, как ни в чем не бывало, приглашался для украшения очередного кавказского пира.
Ребята из республик получали всевозможные дотации от своих столичных представительств и республиканских писательских союзов в отличие от своих русских сокашников. Я, например, за годы своего ученичества не получил ни на копейку подмоги от Орловского отделения Союза писателей России, хотя казалось бы. Ведь край Тургенева, Лескова, Бунина, Фета, Тютчева, Андреева, Пришвина и других гениев отечественной словесности. Но куда там! Даже жалкий приток гонораров из местных газеток прервался. «Учится в Москве, пущай там и печатается!.. Нашелся, понимаешь, талант!.. Тьфу!..» Вот так мы заботились, да и поныне заботимся о наших национальных дарованиях. И Рубцова не шибко привечала тогдашняя Вологодская писательская команда. И многих других русских ребят пинками ласкала малая и большая родина.
Но не только материально жилось легче студентам из республик. Редкий из них после каникул не возвращался без книги, изданной на родном языке, а иногда и в русских переводах. Для молодого русского стихотворца в те годы была мечтой недосягаемой собственная тоненькая книжка. И горько констатировать, что не один талант с этой мечтой ушел в мир иной, где, наверное, не нужны ни мечты, ни таланты.
Рубцов вопреки всему не соблазнился переводческой поденщиной. И если мне раньше думалось, что причиной тому его скитальчество и бытовая безалаберность, то теперь четко вижу – мудрость и трезвейший расчет. Скольких бы шедевров мы не досчитались, ежели б занялся он поэтическим донорством! Может быть, вообще остался бы рядовым талантом, а не обратился в ярчайшее явление отечественной словесности. Напрасно некоторые литературоведы сокрушаются, что якобы транжирил свой дар. Нет, трижды нет!!! Не транжирил и не разменивал, ибо осознанно отвечал за него перед Богом. И не случайно он жестко, но верно сказал:О чем писать? На то не наша воля!
Не осилили его демоны и бесы переводчества, как не осилили бесы голода и сытости.
Но, о, как многочисленны бесы и демоны! И как они унифицированный Ты их в дверь, а они в окно! Неисчислимы области демонов, бесчисленны их пути и лазейки в душу человеческую. И немногие способны выстоять, и единицы, подобно Рубцову, могут выдохнуть им в лицо:
До конца,
До тихого креста,
Пусть душа
Останется чиста!
Однажды с величайшими ухищрениями и унижениями мы проникли с Рубцовым в ЦДЛ, куда его было не велено пущать. Проникли в надежде встретить щедрейшего Владимира Соколова и угоститься за его счет пивком, а еще лучше «Старкой», которая была весьма популярна в писательских кругах в те годы.
К сожалению, Соколова мы в буфетах не обнаружили, но узрели одного сокашника-дагестанца. Он гордо и благоговейно восседал в кругу обочь тела самого Расула Гамзатова. Завидев нас, однокашник приветственно помахал рукой, даже потянулся за бутылкой, но враз сник под строгим взглядом тамады. Мы уныло развернулись и, не солоно похлебавши, пошли вон. За дверями писательского дворца Рубцов грустно сказал:
– Пусть уж лучше Расул Гамзатов…
– Что – Гамзатов? – недоуменно спросил я.
– Пусть уж лучше он будет первым русским поэтом.
– Чем кто?
– Чем эти!.. – буркнул он и неожиданно улыбнулся.
Светло, светло улыбнулся, будто впереди нас ждал не зимний голодный вечер в общежитии, а крепкий чай с пирогами и милыми дамами под оранжевым абажуром в теплой арбатской квартире.
Я тогда не стал допытываться, кто – «эти!». Но ясно, кого он имел в виду: «людей другой профессии», которых так точно обозначил и заклеймил Иосиф Бродский.
Америку открыл Колумб, а Россия сама собой открылась, оттого она и Россия. Россия – сиротский приют для русского человека. Даст Господь – и когда-нибудь сей приют обратится в дом родной. Когда-нибудь… Но это будет уже не Россия. А иностранцы в России?! А с них не убудет, они как говорится, и у себя дома – иностранцы.
Неужели когда-нибудь все будет спасено, как уничтожено, ибо знание, обратившееся в информацию, есть заблуждение, а не приближение к истине? Но жизнь продолжается, может быть, вопреки себе самой. И надо идти, если даже идти некуда. И бессмертие души человеческой обретается на земле, и бессмертная душа дороже целого мира.
Глава восьмая
Легко счесть годы, месяцы, дни настоящей жизни. Но не счесть, сколько пустопорожнего времени протекло, просочилось, провалилось сквозь душу! Прошло и сгинуло, тускло, тяжело, бестолково.
В томительные часы бессмысленных лекций по политэкономии социализма или спецкурса по роману «Цемент» Федора Гладкова (этот чертов «Цемент» был одним из вопросов моего билета на госэкзаменах. Надо же!..) одно утешало скуку души: сейчас смотаюсь в библиотеку – и!.. И враз отступит, отпустит душу цементно-экономический бред и морок.
А библиотека Литинститута была замечательной – и никто ее не разворовывал, кроме рассеянных студентов. Можно было спокойно, без оглядки выписать «Опавшие листья» запретного, неведомого Василия Розанова, или «Жемчуга» сверхзапретного, но известного Николая Гумилева. Тихо, без особого спроса, пылился на полке «Один день Ивана Денисовича». И никто не мешал за скучным чтением посредственной, но скандальной прозы грезить бесстрашно о грядущих «красных колесах» и еще черт знает о чем, ведомом и неведомом.